Обеденного времени оставалось добрых полчаса, и
Иван Антонович сошёл с крыльца с неспешной хозяйской оглядкой. Солнце
висело высоко, звонко била в лужицы капель. Около недобранной в зиму поленницы
дров лежала Стрелка — охотничья лайка — и не поднялась, только шевельнула
чуткими ушами. В ящике над калиткой Иван Антонович увидел сквозь прорези белое
и позвал:
— Нюра, почту забери!
Он постоял, хотя вполне мог идти: почта ничего не
обещала, кроме упреждённых телевизором газетных новостей. «Тяжело ступает
Нюра, а про суставы молчит», — подумал Иван Антонович, глядя, как жена идёт через двор по дощатому настилу. И была в этой замете тень вины, что он
на работе может себя сохранить, а Нюру в домашней заводи быстрее настигает
старость.
Жена первой нагнулась, когда из пачки газет
выскользнул конверт и лёг тыльной стороной на скат припавшего к забору
серого сугроба. Иван Антонович ждал, от кого письмо. Дочка Клава жила здесь, на
соседней улице. Невестка (сын Николай после армии женился в городе) присылала
недавно открытку на отцовский день рождения. Приходили редко письма от сестры
Лизы и Нюриной неблизкой родни. Больше никакой не имелось переписки.
— На моё имя, Горшковой Анне Егоровне. Адрес на
Трактовой. Ваня, не пойму я! — жена будто звала защитить.
На Трактовой они сняли комнату в тридцать девятом
году, когда только поженились и приехали из Кунгура, где Горшков учился в
лесотехническом техникуме. Потом дважды меняли жилье, и вот уже полтора десятка
лет у них была нынешняя квартира — половина леспромхозовского дома на
Железнодорожной.
Он взял конверт с досадой, в которой пряталась
опахнувшая сердце тревога, достал из кармана полупальто очки. Название города в
обратном адресе Иван Антонович прочитал без них, и холодок предчувствия
ворохнулся в груди колючим комом.
— Ну, чего ты всполошилась? Читай, коли тебе.
Листок, вынутый из конверта, дрожал в Нюриной руке.
Она тихонько охнула. Потом, оберегая внезапную боль, пошла к дому. Доски
прогибались, и в щели между ними набегала вода.
Они стояли в прихожей, дверь наружу не затворена, и
перенимали друг у друга письмо. Девочка-семиклассница сообщала, что в
каменоломнях, где во время войны оборонялись наши окружённые войска, найден список со многими фамилиями, и школа ведёт поиск. Далее с пропуском в две строки было добавлено: «Дорогая Анна
Егоровна! Простите за тревожную весть. Ваш муж мл. политрук Горшков И.А. был
среди защитников катакомб. Напишите нам его полное имя и, если можно, пришлите
карточку. Мы хотим как можно больше знать про погибших героев. Напишите также
про себя, как Вы живете. С уважением к Вам, Света Колесникова».
Нюра смотрела сквозь него, не вытирая щеки. В
глазах застыло давнее страдание. И Иван Антонович в горькой растерянности
поспешно сказал:
— Так теперь-то чего убиваться? Живой ведь я! * * *
Когда в праздничные дни выходили ветераны при
наградах, Иван Антонович тоже прикалывал на грудь серебряную «Славу», медаль
«За отвагу» и прочие отличия. Не пожалел однажды просверлить в новом пиджаке
дырку для потускневшего знака «Отличный миномётчик». По военкоматским бумагам он
проходил сержантом, командиром расчёта. И сам привык помнить себя тем, кем
завершил победную войну западнее немецкого города Ратенов. Но глубже, будто в
подполье, существовала память другой весны, вернее, уже лета, тремя годами
раньше: внезапное крушение фронта и горечь поражения, сознание безысходности во
мраке обложенной каменной норы.
То безвременье, продлённое тяжким пробуждением за колючей
проволокой, с простреленной грудью, казалось небылью. Была это словно другая
война, безвестная, неитоженная. И сам он, истраченный ею вконец, счастливо ожил
в совершенно другом человеке, намного старше летами и опытом, когда, бежав из
эшелона пленных, поблуждав по Украине, обрёл вновь силы и оружие у партизан, через
отряд вернулся в армию.
В партии, понятно по тем временам, его не
восстановили, о нововведённом офицерском звании он, младший политрук,
прошедший плен, тоже не мог помышлять. Ещё то хорошо, что у партизан он успел
проявить себя в деле. Вернулся по демобилизации домой, увидел Нюру, её руки, огрубевшие на лесоповале, — втянулся в полукрестьянский скудный
быт, утвердившийся здесь за время войны. Прошлое отрезало напрочь — зачем было
его ворошить. На прежнюю должность техника его не звали. А ему свойственнее
было среди рядовых рабочих, таких, как сам, недавних солдат. Здесь не смотрели,
что у тебя в анкете, если только не спецпереселенец, да и заработок был выше.
Позже Ивана Антоновича выдвинули все-таки в бригадиры, но то уж по стажу и
личным качествам — естественным ходом вещей.
Как ни прожито, назад не воротишь, и годы шли на
закат. Он ничего не желал: заработать честно пенсию, ещё побродить вольно в тайге с ружьишком и понятливой лайкой, дождаться им
с Нюрой совершеннолетия внуков, затем — пора и честь знать... А тут
непредугаданное письмо звало вспять, бередило в душе старое, угасшее: «Каким ты
был, так ли скроил жизнь?» Он почувствовал, что и у жены мысли опасливо обходят
прошлое, когда она сказала:
— На погрузке не хватятся тебя? — Бригада
складировала свезённый к путям зимний лес, и требовался присмотр,
чтобы не допустить пересортицы.
Втянувшись в работу, обычно он забывался, и время
текло вровень с делом. Иван Антонович вернулся домой устало облегчённый, но вновь ощутил беспокойство, едва затворил калитку, и в комнате
прежде всего глянул на угол стола, куда Нюра клала свежие газеты, — письма там
не было.
За ужином оба молчали. Нюра прятала от мужа
покрасневшие глаза. Иван Антонович зажёг лампу-грибок, расправил перед собой
газету, чтоб не класть чистую бумагу на клеёнку.
Он не любил скорописки и в редких случаях, когда
составлял отчётность дома, пользовался ручкой-вставочкой и тяжёлой мраморной чернильницей, подаренной ему в пятую годовщину
бригадирства. В чернильнице остался сухой осадок, он налил горячей воды и развёл. Нюра, видя приготовления, ушла в спальню. Телевизор не включала, хотя
в программе был художественный фильм.
Иван Антонович смотрел в тёмное окно. Ему думалось, что люди ждут от него полного жизнеописания и
оправданий, словно он намеренно не давал о себе знать. Вдруг он вспомнил, что
просят прислать фотографию, и обрадовался поводу отодвинуть допытливый белый
лист.
— Была карточка. Для Доски почёта снимался, в костюме. Ты галстук гладила, мать. — Но в бархатном
выцветшем семейном альбоме среди перемешанных разных лет снимков не нашлось,
чего искали. Одно к одному — все сегодня влекло Ивана Антоновича в прошлое,
особенно, когда попадались довоенные фотографии Нюры. Въявь она уже не
помнилась ему молодой и красивой.
— Непохожий ты здесь, Ваня, — сказала жена,
поглядев на единственную отобранную карточку, паспортного формата, с уголком
для печати, — совсем стариком выглядишь. Но сходить завтра к посёлковому фотографу и сняться для особого случая ни у неё, ни у него мысли не возникло.
Письмо получилось скупо укороченное, ему самому не
понравилось — похоже на заявление. Горшков Иван Антонович, то есть я лично,
вернулся с войны живой, работаю там-то, должность такая-то, спасибо за память.
Посылаю карточку, лучше, извините, сейчас нет. Надписывая конверт, он видел
перед глазами не девочку-подростка с крупным ученическим почерком, а солидных
педагогов, почему-то одних мужчин в строгих пиджаках. Его тянуло скорее
заклеить конверт. И утром, когда Нюра собиралась в магазин около почты, Иван
Антонович положил письмо к себе во внутренний карман, чтобы отправить
проходящим поездом. Отдал в багажный вагон и свалил груз с души. * * *
Минуло полмесяца, и был возврат морозов, затем
новая оттепель круче завернула к весне; дорога задержала порожняк, трещал план;
письмо из потусторонней невообразимой дали начало забываться. Пока не пришло
второе, на сей раз укарауленное Нюрой, каждый день, видать, поджидавшей
разносчицу. Конверт стоял на ребре, прислонённый к хлебнице.
— Не стала я распечатывать. Боязно без тебя.
Он молча, в хмурой сдержанности надорвал угол
конверта и пальцем изнутри пропорол боковину. В конверте кроме письма Светы
Колесниковой содержалось официальное отношение со штампом. Иван Антонович
сперва развернул его.
Школа (стояли подписи директора и секретаря
партбюро) просила начальника предприятия, где работает И.А. Горшков, дать ему
возможность приехать на День освобождения города, защитником которого он
являлся. На Ивана Антоновича произвела впечатление сама бумага, солидность
машинописного текста. Видимо, его приезду придавалось значение, коего он не
предполагал. Нюра читала вместе с ним, наклонившись над плечом.
— Ты там геройство совершил, Иван? Мне никогда не
говорил.
— Какое геройство! — Он не мог объяснить, дать
оценку той давности, куда по прошествии многих лет настойчиво обращали его
память. Так жестоко свелись обстоятельства, что стёрлась грань между подвигом и прямой необходимостью. Рядом были вера и
шатания, неколебимость духа и жажда уцелеть. Военная катастрофа при очевидной
растерянности, неспособности командования потрясла каждого и поставила перед
крайним выбором. Для политработника, хоть и низшего ранга, Горшкова не
оставалось, собственно, иного, как умереть, подороже отдав свою жизнь.
— Видишь, — укорила его жена девочкиным письмом, —
«отзываются родственники, вы один живой герой».
Он ничего не ответил. Ясно, школьникам интересны
рассказы про боевые дела, про жизнь в подземелье. А что он может поведать —
поучительно, веско? Кого достоверно назовёт? Даже на простой вопрос, сколько дней
пробыл в каменоломнях, он не ответит. Дней в прямом понимании у них там не
существовало. Только ночь, сон, более похожий на болезненное забытьё. Вылазки в предрассветные часы за линию вражеского оцепления.
Специально отряжённая команда завладевала колодцем. Во дворах
безлюдного посёлка иногда находили припрятанные жителями зерно,
вяленную рыбу. Вода и пища. Оружие, выхваченное из рук поверженного врага. Не
могли же они рассчитывать на большее, на выход из окружения, если вокруг голая
степь и дальше море. Возвращались изреженные группы, а внешнее обширное
пространство каменоломен, поросшее полынью, изрытое воронками, гуще пятнали
бугорки неподвижных тел.
В штольне тлел огонёк просмолённого кабеля — другого не имелось
освещения. Во тьме неотчётливо проступали лица. Остаточные группы из разных
частей, случайное смешение званий и родов оружия — здесь они составили новое
воинское формирование, с установленной субординацией, с подразделениями и
штабом. Без организации они не продержались бы и двух-трёх суток. Однако из старших начальников Иван Горшков знал только одного,
и то видел его, когда ещё не ушли под землю. Знал лейтенанта-ротного, чьи
донесения вместе со списками личного состава мальчишки отрыли в завале.
Как политрук он говорил бойцам про ожидаемый
спасительный десант и неизбежный перелом на фронте. Разумеется, он был осведомлён ненамного лучше своих слушателей, но слова жадно ловили, к беседе
тянулись, как к огню... * * *
Присланное из школы отношение обязывало идти в
контору леспромхоза. Досадуя на надобность быть ходатаем в собственном деле,
Иван Антонович попросился назавтра к директору.
— Вот не думал, не гадал. — Он положил форменную
бумагу и деликатно отступил от стола. Его удовлетворило бы краткое и
вразумительное: мол, знаешь, Горшков, в каком положении план. Да и так ли уж
тянет его проведать места, с которыми связан лишь тяжестью прожитого? У
директора на переносице вспухла широкая складка. Он показал Ивану Антоновичу на
диван и взял телефонную трубку.
— Сергей Карпович (парторгу), зайди ко мне. —
Складка все не разглаживалась. — Фёдора Степановича заодно прихвати.
Много протекло времени, и ещё больше должно было совершиться перемен в жизни, чтобы давняя беда
Горшкова обратилась в заслугу. После войны и демобилизации не раз он писал
объяснения. Но проверяющие не вдумывались в детали. Карандаш жирно отчёркивал: «Был в плену». Пометка, как неистребимая улика, оседала в
анкетах и наверняка сохранялась у кадровика Фёдора Степановича. Теперь он заново
обведёт её красным.
Из руководства один Сергей Карпович был коренной,
местный. Он вошёл прежде кадровика. Тот явился чуть погодя, и Иван
Антонович опять неловко вставал для рукопожатия. С кадровиком у него случались
нелады касательно комплектования бригады. Пока бумага со штампом переходила из
рук в руки, Иван Антонович сидел на диване, потупившись. Ему не в привычку было
внимание вышестоящих. И не осталась незамеченной тень неудовольствия на узком
лице Фёдора Степановича.
— Помнится, вас пропавшим без вести считали, — потёр лоб парторг, — Анна Егоровна верила: «Придёт письмо». Они с моей сестрой Тоней подруги были.
— Да-а, — протянул кадровик, — пуд соли вместе
съесть — все равно мало, чтоб узнать человека.
— Так! — Директор переставил на столе пресс-папье.
На совещаниях это был знак итога и принятого решения. — Десять дней вам дадим
без содержания, с выходными две недели наберётся. — Он поднял глаза на парторга и
добавил: — Дорогу оплатим из моего фонда.
Кабинет Иван Антонович покинул с чувством лёгкости и одновременно обретённого долга, будто обязал себя кредитом
сверх возможности выплатить. Секретарша посмотрела на него пристально, и народ
возле конторы, казалось, прервал разговор при появлении бригадира Горшкова.
Верно было то, что с этого дня на работе, вообще в
посёлке его приметили с внимательностью, с долей неназойливого любопытства.
Встречные на улице первые здоровались с Иваном Антоновичем. А учитель
географии, постоянно печатавшийся в районной газете, явно предугадано
перехватил его однажды возвращающегося с работы.
— Добрый вечер, товарищ Горшков! Знаю, знаю, слухом
земля полнится. Я ведь тоже воевал в тех краях. Ну, сорок четвёртый год, совершенно другая обстановка. — Он достал коробку дорогих
папирос, купленных в поездном ресторане; Иван Антонович, давно бросивший
курить, не счёл удобным отказываться от угощения. — Едете на
свидание с фронтовой молодостью? После не откажите во встрече.
Дома Нюра упреждала каждый его шаг. Вдруг надолго
она задумывалась, глаза уходили вглубь, он видел неспрятанные следы слез. Пора
было заказывать билет. Иван Антонович знал, как тягостно ей будет коротать
одиночество. И от невольной вины за освежённую старую боль он нашёлся и упрекнул себя, что не сказал раньше:
— Знаешь, мать , покатим вместе. Свет повидаешь.
Жена будто ждала и ответила сразу:
— Чудишь ты, Ваня. А дом, огород — весна на дворе?
Курочки-несушки? Соседский Сашка, хотела тебе сказать, спичками балуется. Вернёмся, а тут головёшки черные.
Своими возражениями она пуще разогрела в нем
желание все преодолеть и устроить.
— Ничего с домом не станется. Огород Клава
картошкой закидает и курочек присмотрит — всего трудов. Право, Нюша, одному и
дорога долга. — Он знал, как вернее потеснить её боязнь. * * *
Их провожали дочка с мужем и внуком Витькой. Умная
Стрелка жалась к Сергею. Поезд стоял всего три минуты, и Нюра боялась высоких
ступенек. Витька раскричался, хотел тоже в вагон. Когда проезжали вокзал, Иван
Антонович увидел в окно своего помощника по бригаде Васькова. Тот побоялся
влезать в семейные проводы, карман ватника топорщился стеснительно бутылкой.
Плацкартное купе было пусто. До пересадки
предстояло ехать почти полтора суток. И хотя им с Нюрой продали два нижних
места, Иван Антонович посидел немного рядом с женой и спустил себе верхнюю
полку.
— Пойду, постели возьму.
Нюре было неудобно в тесноватом жакете, но расстегнуть
пуговицы она не решалась.
— Давай поедим чего, — предложил Иван Антонович,
чтобы Нюра скорее освоилась.
Половину ночи он не спал от непривычки в тряском
расшатанном вагоне. Нюра лежала не двигаясь, но тоже не спала. Место напротив
неё заняли две девушки. Голова к голове они дремали сидя среди не
рассованных беспечно свёртков и сумок. Ивану Антоновичу, глядя на них,
сделалось спокойно, он отвернулся к переборке и уснул.
Весь день поезд не спеша вытягивался из таёжной ветки. Девушки сошли до завтрака, садились и сходили другие местные
пассажиры. Нюра после ночи почувствовала себя в купе хозяйкой, расспрашивала
попутчиков, угощала испечённым в дорогу пирогом с яйцами. Мимо окон пробегали
сосны, близ насыпи чахлые, с ржавой хвоей. Мелькали белые прочерки берёз. Станционные обочины всюду были загромождены штабелями невывезенного
леса. И у Ивана Антоновича возникло навязчивое чувство, будто поезд колесит по
кругу. Неудивительно, если сейчас выплывет знакомая эстакада и появится
Васьков, озабоченно вышагивающий вдоль платформ.
Ивана Антоновича тревожила пересадка в Свердловске.
Но сезон ещё не начался, летнее южное направление оставалось
пока не загружено. Так что прокомпостировать билеты удалось вовремя. Утром
следующего дня Горшковы были снова на колёсах.
Им обоим были в новизну дорога, перемена лиц,
завлекало бесконечное разнообразие пространства. Вернувшись с войны, Иван
Антонович никуда не ездил. Города и страны, где он побывал не сам по себе, не
по собственной воле, выпали из жизни, как лишняя карта в колоде. А тут нежданно
сломалась рутина устоявшихся будней. Цель поездки была далека и туманна; часами
они сидели у вагонного окна, и Нюра расспрашивала про очередное географическое
диво, хотя давно они уравнялись в необязательных знаниях, читали одни и те же газеты
и телевизор вечерами смотрели вместе. Нюра даже имела вдобавок преимущество
дневных образовательных программ.
На каком-то ночном перегоне Ивана Антоновича вдруг
покинул сон. За окном лежала непроглядная темень: далеко осталось северное
сумеречное небо. Вагон нёсся на едином дыхании, будто его пустили под уклон
без тормозов. В проходе слышались вздохи, приглушенный женский говор. Бессонные
голоса окунали Ивана Антоновича в насыщенную толщу ушедших лет.
* * *
...Ему представился вокзал: эхо под сводами,
колючие сквозняки. Команда — общий литер на тридцать человек — добиралась из
Саратова в тыловой район фронта, где ожидались назначения. Женщины с мешками и
ковровыми сумками потеснились, высвобождая военным место на кафельном полу. Они
кутались в тёмные платки, непонятная речь была печальна, как
взор глубоких горских глаз.
Был февраль сорок второго, морозный и вьюжный.
Сибирякам зазорно жаловаться на холод, но с ветра на перроне они пришли в
спущенных ушанках, ноги стыли в твёрдых кирзачах. В команде имелся старшой
— лейтенант, все прочие — аттестованные досрочно младшими политруками курсанты
военного набора. Кубарь в петлицах и комиссарская звезда на рукаве солдатской
шинели. Они держали себя солидно, главным образом из-за этих звёзд, хотя преобладали среди них совсем молодые ребята. Зато образование
на том возрастном уровне было высокое: десятилетка, а то и курс института. У
немногих, кто постарше, нехватка учёности восполнялась жизненным опытом. На
таком равновесии основывались, должно быть, при комплектовании курсов.
Иван Горшков уважительно посматривал на
студентов-свердловчан, томичей. Про себя, помнится, он решил, что после войны,
если будет жив, не остановится на своём техникуме — пойдёт в институт. Семья и зрелые лета по тогдашним понятиям не могли мешать
личностному росту.
После прошлогодних горьких потерь было время
возрождённых надежд. Оставление Украины, отход до стен
Москвы рассматривали почти как преднамеренную стратегию, кутузовский манёвр; соответственно ближайшие военные перспективы толковались очень
оптимистично. Можно понять вчерашних курсантов, их молодость, веру. В верхах и
то не представляли, сколько усилий и жертв понадобится принести на алтарь
полной победы. Сталин в праздничном докладе 6 ноября говорил, что ещё полгода — год и гитлеровская Германия рухнет под тяжестью своих
преступлений. Авторитет Сталина оставался непререкаем. Он ведь сказал: «Москву
не отдадим», — и не отдали. Крайний срок окончания войны выпадал по этим словам
на лето или осень.
Новоиспечённые политработники боялись отстать в
дороге от событий. Добрые новости, однако, сразу становились известны.
Достаточно схватить на остановке две-три левитановские фразы из радиорупора,
либо просто потолкаться возле крана с кипятком.
— Тихо, товарищи! Было сообщение «В последний час»!
— Излишне поминать про тишину, если все взоры и так обращены на говорящего. —
Под Демянском окружена 16-я немецкая армия.
Никто не представлял себе конфигурацию
малоизвестного Северо-Западного фронта, и 16-я армия в сводках упоминалась
впервые. Однако это не мешало делать смелые, далеко идущие выводы. Успех в
районе Ильмень-озера несомненно отзовётся под Ленинградом. Гитлеровские
резервы истощены, и враг будет вынужден ослабить центральную группировку.
Значит, самое время усилить нажим на юге.
Славные были товарищи: многие отказались от тыловой
брони, — добровольцы по высокому идейному побуждению. Сопровождающий лейтенант
знал: с чего ни начнётся разговор, обязательно выльется в открыто
выраженное общее недовольство. Долго стоим на станциях, отмечаемся, очередь
выдерживаем и прибудем к шапочному разбору.
Больно помыслить, что редко кто мог уцелеть из той
команды. Фронт, куда они ехали, протяжённостью был мал, и при отходе произошло
смешение частей. Захочешь — не разминёшься. Но лишь один сокурсник
повстречался Ивану Антоновичу за все последующие годы войны, да и то в таком
месте, где не позавидуешь живому. Видать, короток был путь новоприбывших на
передний край, на острие гибельных атак. И полегли они, не успев приноровиться
к жестокой фронтовой реальности. Полегли, ибо неукоснительное исполнение
приказа не предоставляло выбора.
Ивану же Горшкову выпал другой жребий. В ожидании
переправы команду расселили по частным домам в одноэтажном приморском городке.
Для четверых военных хозяйка выделила лучшую комнату, приготовила постели со
свежими простынями. У неё не было запасённых дров, и утром постояльцы
сторговали вязанку хвороста, доставленную на ишаке старым адыгом. Вечером при
строгой маскировке включалось электричество. Работало радио. Горшков с
удовольствием слушал музыку. Либо харьковчанин Текленко доставал из сумки томик
Шевченко. Украинские стихи в чтении Текленко звучали почти как по-русски.
Глухой ночью ожил репродуктор. Воздушная тревога!
На хозяйской половине заплакала выхваченная из постели девочка. Товарищи
Горшкова поворочались и глубже зарылись в подушки. Он не стал их поднимать,
обулся намеренно неторопливо и вышел на крыльцо. Темноту над морем кромсали
прожекторные лучи. Издалека, нарастая, плыл завывающий гул, вкрадчивый, словно
прячущий до времени свою беспощадную суть. Иван Горшков впервые слышал близкий
голос смерти — сердце томилось тоскливым ожиданием. Наверное, это и есть самое
тяжкое — не мгновенный провал в небытие. Завораживающая поступь злой угрозы, и
твоё бессилие противиться ей. Много раз впоследствии душу Ивана Горшкова
терзал ужас настигающей смерти, и всегда он желал одного: встретить её грудью, глянуть в пустые глазницы и успеть хоть кулаки сжать, если
ничего нет под рукою. В такие минуты гибель в открытом бою казалась великим
счастьем.
Небо взблёскивало искорками зенитного огня, будто
раскалывались звезды. В ноги толкнули жёсткие удары бомб.
— Ховайтесь! — У хозяйки был во дворе погреб.
Женщина никак не могла нашарить ногой лестницу.
Иван Горшков перехватил у неё закутанную в одеяло дочку и отдал вниз в
протянутые руки. В этот момент ему сильно ожгло спину. Он упал на каменный
порожек, а очнулся в местном госпитале. Его ранило осколком нашего снаряда, стёганый ватник смягчил удар. Товарищи отбыли на фронт. Зато хозяйка
Ефросинья Никифоровна приходила ежедневно, приносила яблоки и ароматные
кукурузные лепёшки. Горшков стеснялся брать, знал, что у самой
негусто. Ефросинья Никифоровна была матросская вдова, старше его, дебелая и
статная. Кроме младшей девочки она имела ещё мальчишку, который во время бомбёжки ночевал у бабушки.
— Не надо мне ничего, а вы от детей отрываете.
Она искренне удивлялась, апеллировала к палате:
— Та мы ж дома, у мене хозяйство!
В присутствии этой женщины Горшков острее досадовал
на глупое ранение: мог быть уже в части, в должности, и выслать Нюре аттестат.
— Чего теряешься, сибиряк? Видишь, баба к тебе
душой и телом, — хохотнул как-то после очередного посещения сосед, сигнальщик с
эсминца, потерявший ногу в ночь взятия Феодосии. — Просись к ей на поправку,
доктора отпустят.
Горшков без того видел, что не только участие и
благодарность (она считала, что он заслонил собой дочку) движут квартирной
хозяйкой. День выписки он ей не объявил и не зашёл попрощаться. Наверное, очень обидел
простосердечную женщину. Думая теперь о ней и детях, он чувствовал странное
размягчение, какую-то свою неправоту. Ничего не было близко, а ведь жене ни
словом не обмолвился про ту вдову.
Таким-то образом Иван Горшков невольно отстал от
своей команды, и на фронте очутился в середине апреля, в пору недолгого
затишья. Случайную рану он в счёт не брал, хотя имелась выписанная по форме
госпитальная справка, и под правой лопаткой остался грубый рубец. Эту рану он
схлопотал вне строя, находясь среди гражданских лиц, сам будучи почти на
гражданском положении. Немалое значение для него тогдашнего имело и то
обстоятельство, что осколок был наш. Дни, проведённые в покое и тепле, домашняя мягкая
постель, благостное пребывание в тыловом госпитале, лестное внимание женщины —
все представало в столь резком несоответствии с пережитым позднее, что теперь
вызывало у Ивана Антоновича чувство неловкости, даже стыда. От того, что не
разделил судьбу безвестно сгинувших товарищей и всего более от своей тогдашней
неготовности к тому, что предстояло. * * *
С полночного часа в вагоне, куда проводницы набрали
едущих с корзинами женщин, Ивана Антоновича не отпускало ожидание близкой
встречи. С кем или с чем, и что ему от неё, он не мог объяснить. Однако дорога и
пробегаемые поездом местности потеряли для него привлекательность, Он ел с
женой, пил чай, потом взбирался наверх и не спал, уставив взгляд в пластиковую
обивку багажной полки. Когда Нюра вставала посмотреть, что там муж, Иван
Антонович улыбался ей молча и успокоительно.
Знающие пассажиры посоветовали Горшковым сойти
раньше, на полустанке, откуда в нужную им часть города есть прямой автобус.
Ступив на перрон, Иван Антонович глубоко втянул в грудь ранний весенний дух степи,
запах молодой полыни и нагретых солнцем каменных осыпей.
— Памятники, Ваня!
На скальной круче высился обелиск. И дальше на
склонах холмов там и сям белели в окружении зелени каменные пирамидки как
укоренённая принадлежность здешнего пейзажа.
Нюра наклонилась взять дорожную сумку, Иван
Антонович отвёл её руку и уловил быстрый встревоженный взгляд.
— Погоди, сейчас, мать.
Он не хотел обнаруживать — до головокружения, до
дрожи в коленях — нахлынувшую слабость. И впервые подумал, что напрасно, может
статься, везёт с собой жену. Груз неизбытого прошлого пригнетёт и её — для женщины тяжелее и горше.
Подъехал автобус и развернулся в обратную сторону.
Водитель придержал дверь открытой, чтобы вошла пожилая пара. Больше на
кольцевой остановке не было пассажиров.
Горшковы в мыслях не имели, что им подобает
особенная встреча, и в школу они явились не ко времени.
У школы есть внешняя праздничная сторона жизни с
торжественными построениями, равнением на знамя. Ученики приходят наглаженные,
девочки в белых фартуках. Гости, ветераны при полном наборе наград, умиляются;
растроганно они вспоминают пионерские линейки своего детства.
Учебная же школьная повседневность мало
привлекательна для постороннего человека. Он пройдёт мимо классов, и на него пахнет парной духотой. Он услышит сквозь дверь
крамольный гул неинтересного урока и раздражённую нотацию педагога. А застигнутый в
коридоре звонком, совершенно потеряется в толчее перемены. Иван Антонович и
Нюра покорно ждали, когда на лестнице иссякнет сорвавшаяся ученическая лавина.
Дежурная сторожиха увела их в свою каморку при раздевалке. На крючках одиноко
висели позабытые с зимы пальтишки и шарфы.
— На переменке нельзя к нам ходить. Собьют —
недорого возьмут. Чаю не попьёте с дороги? У меня включённый.
Горшковы в два голоса просили женщину не
беспокоиться
— Ну, свободней сделалось. Стой, дите! — Она
поманила пробегавшую мимо девочку. — Вещи у меня оставите, зачем везде таскать.
В учительской комнате было людно, разговаривали
громко. Учителя не остыли от урока, а через несколько минут им снова в классы.
Иван Антонович попятился обратно в дверь. Но в комнате догадались, что за
посетители. Их зазвали и окружили с приветными словами, с расспросами, усадили
на видном месте возле большого овального стола, с которого унесли горку
деревянных транспортиров и циркулей. Вошёл высокий полуседой мужчина — директор.
— Алексей Михайлович, вот дорогие гости!
Директор пожал руку Ивану Антоновичу. Нюра не
знала, подавать ли свою. Он легонько коснулся её руки пальцами. Прозвенело на урок, и
учительская комната опустела.
Алексей Михайлович хромал. Его кабинет был не
заперт, поместив приехавших в кресла по обе стороны стола, директор сел на
стул. Вытянутая негнущаяся нога вздрагивала.
— Знаю, чем вас обрадую, Иван Антонович. Есть живые
ваши товарищи. Письма к ним не сразу добрались. Пять человек отозвались.
Вечером встречаем Савицкого и Яценко.
— Может быть, узнаю в лицо, — только и сказал Иван
Антонович. Другие фамилии директор не назвал: наверное, хотел избавить его от
неопределённого гадания.
Главное — люди живые. Иван Антонович узнал, что
съезжаются также родные погибших: жены, сыновья, дочери. Директор сказал, что
Горшкова с нетерпением ждут.
— Я готов. — Встал Иван Антонович, и Нюра с ним.
— Но прежде прочитайте. — Директор протянул
конверт.
— Темирбаев, казах! — Память осторожно разматывала
слабую ниточку.
Писала Кабира Темирбаева. Начало было сдержанно,
почерк чёткий. Но потом прорывался вопль наболевшего сердца,
и буквы расплывались. «Нет, вы не договариваете. Молю, не скрывайте от меня!
Может, он живой? Скажите ему, я буду его на руках носить».
Нюра плакала. Иван Антонович вложил листок в
конверт.
— Нету в живых Темирбаева.
Казах умер, как умирали в лагере ежедневно, от
кровавого поноса, вернее, от истощения организма, неспособного противиться
заразе. А фамилию он запомнил по надписи, выбитой точками на алюминиевой
кружке. Из неё Горшкова поили лежачего. Объяснять, на чем
основана уверенность в смерти Темирбаева, Иван Антонович не стал, и директор не
спрашивал. Он лишь попросил взять письмо себе.
— Напишите Темирбаевой.
Девушка-пионервожатая повела Горшковых в спортивный
зал, где на раскладушках размещались приехавшие. Письмо казашки лежало во
внутреннем кармане пиджака. Какое оно долженствовало произвести действие, от
чего косвенно предостерегал директор? Иван Антонович понимал, что сказанное им
сразу возымеет силу свидетельства. Все, каждое его слово будут толковать,
ссылаться на него, искать сокровенный подразумеваемый смысл. Он знал про
человеческую склонность заблуждаться, где полу-знание хуже незнания.
Его обступили давно увядшие женщины, их взрослые
дети. Наперебой ему показывали старые фотографии, твердили имена. Но память
словно истощилась одной единственной вспышкой и напрасно искала какую-нибудь
зацепку. Чем пристальнее он всматривался — гуще наплывал туман, и зыбкие образы
тонули в нем.
Люди презрели немощи, дорожную тяготу и расходы,
приехали издалека по первому зову. Чего они жаждали? Ясности, определённости в судьбе мужа, отца, признанной утверждённости его честного имени и покоя собственной душе. Им надо знать все —
так они искренне полагали. И не могли, подобно Кабире Темирбаевой, принять
несомненность смерти. В глазах, в непомолвленном слове сквозил страх
окончательного, не оставляющего места надеждам известия. За долгие прошедшие
годы они срослись со своим ожиданием и теперь безотчётно отодвигали минуту прозрения, их терзали несоединимые чувства. Даже
тех, кто упоминал об официально заявленном факте смерти и документе для пенсии.
Пуще всего эти исстрадавшиеся женщины боялись потерять последнее, что у них
оставалось: веру в чудесное воскрешение родного человека из небытия. Когда Иван
Антонович оговорился, что носил к братской могиле тела удушенных газами,
плачущая ближайшая слушательница защитилась рукой: «Нет-нет! Не надо!»
Наконец, его отпустили, он сказал Нюре, что пойдёт в дежурку за вещами. Возле двери ждала Света Колесникова.
По аккуратным письмам Ивану Антоновичу
представлялась школьница с косками, с потупленными глазами — в полной родительской
и учительской власти. Была в этом образе трогательная обязательность и
наивность, не ведающая, что могут сотворить в чужой жизни выписанные прилежно
на бумаге правильно составленные фразы. В подлинной Свете не было милой
взрослому безликой детскости. Смотрела она неробко, чуткие брови взлетали,
выражая вопрос, выдавая скрытую строптивость, сомнение, обиду...
— Нюра! Нюра! Чего мы наделали. — Оказывается,
Света и её мама честь по чести ждали Горшковых на городском
вокзале и не дождались, расстроились, конечно. Свету специально отпускали с
последних двух уроков.
— Такси заказывали?! — вместе с мужем ужасалась
Нюра, — Ваня, надо деньги отдать.
В такой неурядице нельзя было отвергнуть
предложение Колесниковых поселиться у них.
— Неловко вроде, Ваня.
Сторожиха в раздевалке помогла преодолеть колебания
Нюры:
— Маму её я знаю, уважительная женщина. А наши
здесь какие удобства? В кране вода когда течёт, когда нет, в туалетах хлорка. Одно
слово — школа.
Света взяла у Нюры сумку. * * *
Два сотоварища Горшкова вышли в разных концах
поезда. К зданию вокзала, где ждал с другими встречающими Иван Антонович,
привели тучного, шумно дышащего человека — Яценко. Какой-то миг колебания не
дал им обняться. Яценко несколько раз тиснул ладонь и отпустил. Второй, со
следами ожогов на лице, Савицкий обменялся с обоими также простым рукопожатием.
Он держал перед собою, как бы отгораживаясь им, брошенный на левую руку плащ.
— Я, по правде сказать, недолго под землёй находился. Мы переправиться думали.
— Вот зустрились хлопцы, — повторял Яценко. Потом
перешёл на русскую речь. — Значит, судьба была
встретиться, такое дело, братки.
Ивана Антоновича сковывало многолюдье, почтительно
внимающее окружение. Вроде совершалось ритуальное действо, а они, в главных
ролях, плохо научены, как себя держать. И он, и вновь приехавшие не знали друг
друга, не ощутили родства и товарищеского притяжения. В автобусе они сели не
вместе.
Вечерние улицы в пунктире одинаковых огней, в
редкой расцветке неона никак не связывались с именем города, словно не имели в
нем корня и существовали отдельно. И столь же далеки от прежнего бытия были два
человека, которых привёз поезд. Когда-то их и Ивана Антоновича пути
случайно пересеклись, чтобы потом разойтись безвозвратно. Для него годы чужой
жизни, вмещающие войну, и плен, и долгое последующее существование, были темны
и немы, как, впрочем, и его для них.
Встречи и впечатления дня убеждали Ивана
Антоновича, что поездка напрасная, без прока ему и людям. Зачем было ехать и
жену везти. Только ли, чтобы растравлять себя и явственнее ощутить опустошающий
бег времени? Следовало, однако, ничем не обнаруживать свои настроения, скрыть
даже от Нюры. Сколько потребуется и насколько хватит отпущенных ему дней, он
пробудет здесь, исполнит, чего от него ждут. Обязывая себя таким образом, он
думал о Свете Колесниковой и добром, по всему видать, человеке школьном
директоре.
Ночь Иван Антонович спал без сновидений, встал и
оделся, услышав звук отпираемой двери. Нюра успела сходить с хозяйкой Зоей
Ивановной в магазин. Гостей позвали к столу. Иван Антонович ел машинально, не
похвалил, как вчера, хозяйкины блюда.
— Не привыкну к разнице во времени, — проговорил
Иван Антонович, чтобы успокоить Нюру, чутко улавливающую состояния мужа.
Было воскресное утро, но Света заторопилась в школу
и вернулась с новостью: приехали ещё три бойца подземного гарнизона. На
улице Света оборачивалась, поспевают ли за нею старички. Перед школьными
воротами стояли вчерашний разъездной автобус и новый вместительный «Турист».
Приехавшие ночью были Шебунин, Бевз и Погосян с
женой. Погосян помнил Шебунина и называл много фамилий, Горшкова нынче не
осаждали расспросами, внимание переключилось на новые лица. Оставив Нюру среди
женщин, он ступил к забору, в тень акаций. Жаркий, потный с солнцепёка, подошёл Яценко.
— Ты ж понимаешь, он говорит: «Степан, мы трое
выходили». — «Не знаю, не помню». — Шебунин, оказывается, не признал Погосяна,
— «Как же не помнишь? С нами Карачурин был из Мензелинска». — «Не знаю такого».
И весь разговор. Шось у него не того.
Нюра взяла Ивана Антоновича под руку; он не
заметил, когда она оказалась рядом. Народ толпился около машин. Гостей
пропустили в большой автобус на удобные кресла. В проходе стеснились пионеры,
пахло жареными семечками. Позади Горшковых сидели жена и сын лейтенанта
Трибрата. Вчера Иван Антонович в спортзале говорил с ними, и теперь он знал
фамилию ротного командира.
Город кружил перекрёстками, устроенные кварталы
перемежались пустырями и огородами. Иван Антонович скоро потерял ориентировку.
Обелиск, ожидаемый справа, вдруг открылся тыльной гранью на противоположной
стороне. Машины стали в конце по-деревенски просторной улицы, и Иван Антонович
не поверил, что приехали.
Тогда, давно, он очутился в катакомбах после недели
боев, бомбёжек, ночных рывков из окружений. Танки вклинивались
между отступающими, давили и расстреливали. Всю степь окутывала едкая
известковая пыль, поднятая бомбами, взбитая бесчисленными колёсами и гусеницами. От прикрытия, оставленного учбатом, куда после
Первомая Горшкова определили на стажировку, уцелело несколько человек. Они
пристали к сборной части из остатков трёх дивизий. Город, уже занятый врагом,
обошли ночью, и затем, во время блокады, город был недосягаемо далеко. Из
амбразур и лазов они видели только край каменного карьера, оплетённый колючей проволокой. Для человека, прячущегося в земле,
передвигающегося ползком, все расстояния увеличены многократно.
— Иван, а Иван, не видать каменоломни, —
приговаривала Нюра, подавленная ожидаемым. Он и жену не подготовил, и не знал,
с чем сам придёт сюда, какие чувства родит встреча со Скалой.
Скала была вечна, как земная твердь, и стелилась
под степью неизведанно широко, уходя под слои глин, исчезая и вновь обнажаясь
где-нибудь за много километров. Люди испокон веков пилили камень, возводили и
перестраивали город, из ракушечника все дома, сараи и заборы в округе. Раны
пустот, оставленные камнерезами, врачевала глубинная тьма — сродни застывшему
неподвижному времени. И осыпи камня, провалы и воронки будили в душе память
вечности. Они были, как волны, бороздящие поверхность Скалы, — миг движения,
вмещающий смену многих человеческих поколений.
Тропинка вилась в гущине мёртвой прошлогодней травы. На спуске из-под ног посыпалась ракушечная
крошка – тырса (не думал, что вспомнится местное слово). Иван Антонович помог
сойти Нюре и шедшим сзади женщинам. Его не тянуло к барабанному бою и голосам
детей. Он отклонился от тропки и шёл один, наугад, цепляясь за неверные
плети бурьяна, съезжая в воронки. * * *
Звон... Звон... Из тёмного провала, недоступно обрамлённого терновником, или из лазури распахнутых небес... Звук протяжный,
настойчивый он слышал в себе, как зов давности, как пробуждение. Сердце билось
резко, сильно. Ветер гнул былинки на навороченном взрывом гребне. Иван
Антонович, удивлённый, осмотрелся. Местность словно развернуло на
невидимой оси, и все расставилось, как должно, как он знал. Посёлок и дорога в город. Колодец в низине. Щербины заделаны цементом и
поставлен ворот. Давно неезженая колея выбирается из скалы пологим витком: так
легче было лошадям тянуть груженную камнем подводу.
— Политрук!
Не думая, он пригнулся к гребню. Когда-то оклик
спас его от пули, и она взыкнула мимо, брызнув колючей тырсой.
Это случилось в первое утро подземного пребывания.
Ночью они ворвались из степи в посёлок, в грохот и вспышки слепого боя, и
здесь соединились с армейским арьергардом, занимавшим каменоломни. Ни здешние,
ни новоприбывшие не подозревали, какой им выпал общий жребий, не знали, что
переправа кончена, и пути никуда нет. Катакомбы казались временным пристанищем.
Они сдали раненых в подземную санчасть, вконец обессиленные повалились спать
под каменным кровом.
Выработки напротив главного входа служили своего
рода шахтным двором: сюда днём проникал рассеянный свет, и на три стороны расходились
галереи, через которые в мирное время вывозили добытый ракушечник. В галереях
обосновались подразделения арьергарда, теперь никого уже не прикрывавшего.
Проснувшиеся новички осознали пока лишь то, что из одного окружения попали в
другое.
— Придушат здесь, как крыс!
— Воды нет, сухаря завалящего.
Наверху начали рваться снаряды: похоже, свои, — и
людскую тесноту взбудоражило освежённой надеждой. Если открыла огонь
артиллерия, значит, наши контратакуют.
— Ударим с тылу, что командиры думают!
— Здесь старше наших начальники.
— Сторонись! Дорогу!.. — К выходу протискивалась
группа с автоматами и в касках.
— Стой! За своевольство — к расстрелу! — Из глубины
вышли несколько командиров.
Приказная твёрдость в голосе батальонного комиссара
остановила автоматчиков.
— Выход караулят немецкие пулемёты. Умереть — так с пользой! — Голос то усиливался резонансом, то гас,
увязая в пустотах. — Проявляйте красноармейскую выдержку, товарищи.
Снаряды продолжали рваться с неправильными
промежутками. Многоликая масса придерживала дыхание, будто от неё зависело вызвать огонь сильнее и слить вместе редкие разрывы. Темные
запавшие глаза комиссара выбрали Горшкова, и он, притянутый ими, ступил ближе.
— Пойдёшь в разведку, младший политрук.
Определись, откуда бьют, и как реагируют немцы. — Задание было высказано тоном
полуприказа, полупросьбы. Все-таки стихией этого человека были не жест-кие
повелительные формулы. Он намеренно выказывал доверие новичку: строевой
командир вряд ли рискнул бы положиться на неизвестного.
С Иваном Горшковым отправился сержант-артиллерист.
Лазутчиков провели к малозаметной, вырытой талой водой щели. Старшина охранения
сделал предостерегающий знак.
— Сторожат, как коты мыша. — Он взял у
красноармейца гранату и швырнул вперёд. Дождавшись взрыва, отполз от щели.
У Горшкова имелся наган и на шее комиссаров
бинокль. Он выбрался наружу первый, свет и тепло блаженно охватили тело.
Сержант благополучно перебежал площадку. Опасения старшины оказались напрасны:
немцев, живых или убитых, поблизости не было. Сияло небо, и высокое хорканье
снарядов походило на звучные махи перелётных гусиных стай. Когда в начале мая
гуси появлялись над передовой, солдаты обеих сторон забывали про войну и из
траншей палили вслед. Гулкая стрельба катилась вдоль фронта.
— С косы 152-миллиметровые. Бьют по площадям
батареей неполного состава. — Через паузу сержант закончил: — Пустое дело.
Улицы посёлка были безлюдны. Вражеская пехота
ввиду обстрела отсиживалась, по-видимому, в подвалах. Но постовые, можно не
сомневаться, сохраняли бдительность, и дежурная смена не отходила от бойниц.
— Я туда поднимусь, — Горшков глазами показал на
скальный выступ. — А ты доложи обстановку и возвращайся.
Вот тогда-то и попал он на прицел снайперу.
Счастье, что сержант вовремя оглянулся. Впоследствии они ещё сколько-то раз выбирались на поверхность, и Горшков уже знал, что
снайперы никогда не сторожат против солнца, а пулемёты, чтобы не рассекретить себя, в одинокого не стреляют. Роли
поменялись: Горшков, снабжённый автоматом, прикрывал зоркого напарника.
Наблюдали движение автоколонн и видели даже полоску пустынного моря. Они
сблизились как товарищи, но имён в обращении не знали. Только: «пошли, сержант»,
«гляди в оба, политрук».
Звон... Звон... Серый известняк, тонкая пыль. Люди
галлюцинировали водой, бесконечно разнообразной, недоступной влагой. Страшнее
всех мук и безнадёжнее самой смерти ощущение усыхающих клеток,
вязнущей в жилах густеющей крови.
Фашистские пулемётчики меняли для себя игру. Иногда они
подпускали жаждущих к колодцу, позволяли вытащить тяжёлое ведро, позволяли даже припасть губами к краю — не больше. Следующую
группу настигали на полпути: не к воде, так назад в укрытие. Безумие жажды было
равно дезертирству. Посты перекрыли выходы напротив колодца, одно, что не
стреляли в своих.
Сержант погиб днём, при полном солнечном свете. В
санчасти умирали раненые, и командование решило дать правильный бой за колодец,
не дожидаясь ночи. Они состояли в одной группе, политрук и отделенный командир.
Батальону при переформировке отвели постоянный сектор обороны. В группе был
единственный ручной пулемёт «дегтярь», его взял сержант.
Короткими точными очередями отделенный подавил
фланкирующий пулемёт. Мгновенно перенацелился и заставил умолкнуть
второй. На большее в ручнике не достало патронов.
— Гады, дайте же воды набрать! — Воспоминание было
столь отчётливо, что Иван Антонович застонал.
Сержант стоял в рост, в руке порожнее ведро.
«Дегтярь» от толчка свалился набок, задрав сошник, как мёртвую лапу. Есть признанная власть победы, одоления, несомненная даже
для противника, ибо чувство справедливости коренится в человеке глубже
ожесточения и вражды. Кто мог оспорить горделивое право победителя встать вот
так прямо, приблизиться свободно к колодцу.
— Рус, иди, иди! Бери!
Две пули продырявили жестяное ведро, третья вырвала
клок кирзы из сапога.
— Эх, гады! — Сержант яростно швырнул ведро в
сторону немцев.
Он упал, захлебнувшись кровью. Дальнейшее
обрывалось. Иван Антонович не помнил, унесли тело, или оно осталось наверху,
добычей зноя и трупных зелёных мух. * * *
— … Политрук!
Звал Бевз, болезненного вида человек с лицом
обтянутым и потому выглядевшим моложе, с глазами, навечно сохранившими голодный
лагерный блеск. Утром Иван Антонович едва успел перемолвиться с ним несколькими
словами.
Его признали в том качестве, в каком он сам ощутил
себя сейчас. Слово было естественно среди воронок, исторгнутых взрывами,
неслышимое эхо которых продолжало биться о каменные глыбы.
— Ждут тебя!
— Иду, — тихонько, для себя сказал Иван Антонович.
Он вышел к дороге, здесь и солнце светило мягче. Люди пропустили его вперёд. Нюра отряхнула с мужниного пиджака известковую пыль. Нагнуться обрать
приставшие бодяки она постеснялась.
Спуск показался не очень крут, оборонительная
стенка давно разобрана. Шахтный двор загромоздили куски сорванной кровли.
Невозможно представить, что здесь когда-то слышались мирные рабочие шумы,
звенели пилы и возчики понукали лошадей. Мальчики-восьмиклассники, прыгая по
острым камням, обогнали взрослых и пропали в темноте. Потребовалось возвратить
их, чтобы не остаться без провожатых. Воздух глубин был недвижим и плотен,
казалось, скала хранит отстой давно погасших огней и выстуженного тепла.
— Зажмурьте глаза, пусть привыкнут.
Несколько мгновений Иван Антонович слушал тьму.
Нюра сжимала его локоть. Она висла, прижимаясь к боку, и он чувствовал её страх, её сопротивление в каждом запинающемся шаге.
— Ничего, ничего, мать.
Щупальца фонариков шарили по неровным стенам или
вдруг бледным раструбом расплывались в открывшейся пустоте. Тени в причудливом
множестве обступали людей, втягивались, изламывались, отторгнутые светом.
Несколько раз Иван Антонович задевал головой потолок. В его время каменные
выработки были обширнее своей населённостью, полнившей их жизнью. То был
целый город с улицами, тупиками, соседствующими или отдалёнными, малоизвестными. Теперь подземелье призрачно оживало лишь вдоль
узенькой тропки. Люди побудут и уйдут, и оно вновь сожмётся в холодном оцепенении.
Эти выработки, переходы он узнавал и не узнавал.
Вот явно было жилье: на скальной лежанке тырса переслоена сухими водорослями из
госпитальных матрацев. В стене торчит гвоздь. Легче сломать, чем вытащить
ржавое железо. На гвоздь вешали оружие. Прочее имущество помещалось в
изголовье.
Слышались всхлипы, придавленные вздохи женщин.
— Сюда, сюда! — звали мальчишки, всякий раз
возникая сбоку, словно кружа.
Цепочка, ведомая лучами фонариков, одолевала
завалы, огибала громадные конусообразные осыпи, подземелье делалось все более
дико, глухо. Иван Антонович уже не искал примет и не запоминал, хотя внутреннее
чувство говорило, что идут верно и что один он шёл бы так же.
Серый верхний свет заслепил немощное электрическое
мерцание. Он тёк вдоль конуса со дна сквозной воронки. Мальчишки
объявили, что сами спускаются сюда прямо сверху. На дне воронки есть свежая
промоина, они её расширили, принесли из дома лопату и лом.
Инструмент пригодился, когда расчищали, заваленную штольню. Через воронку же
солдаты, присланные военкоматом, забирали наверх останки погибших.
— Дальше кто пойдёт? Не уместимся там все. — Мальчишки не
очень охотно приглашали желающих.
Иван Антонович отнял от себя Нюрину руку. Он полез
по шатким камням во вновь сгустившуюся темноту. Проводники шумно дышали где-то
близко. Инстинктивно он сжался в узости раскопа.
— Завал от дождей сел. — Шёпот предназначался сыну Трибрата, шедшему впереди.
Дрожащий луч обежал стены. Чиркнула спичка, и
зажегся самодельный факел. Посредине квадратного помещения стояли стол и
высокий табурет. Слева — железная койка, и там что-то чернело неразличимое:
тряпки или сгнивший матрац.
Дымные языки лизали потолок. Запах склепа вытеснило
смоляным чадом, как от горящего кабеля. Тени расталкивали пространство
суетливым отражённым движением. Политрук Горшков бывал здесь не
однажды, дышал копотью, видел пляшущие тени. Ему отдавались приказания, в
последнюю свою вылазку он тоже отправлялся отсюда.
— На кровати лежал Дорофеев, а лейтенант привалился
к столу.
— В первый раз мы побоялись зайти, а потом взяли
сумку с документами.
Трибрат стоял, пригнувшись под низкой кровлей.
Пламя факела светило сбоку.
— Ротный! — глядя в лицо, позвал Иван Антонович.
Дыхание забило хриплым колючим кашлем.
Прошлое, с ним ли, без него, было живо и пребудет
всегда.
Рубрика произведения: Проза ~ Повесть
Количество отзывов: 0
Количество сообщений: 0
Количество просмотров: 18
Свидетельство о публикации: №1230208497020 Автор прозы: Лира Боспора Керчь, 08.02.2023г.