03. Почтарский Мост. Глава 2. Федор. Великая Война


Глава 2

Федор. Великая война


Федор ехал на старой, скрипучей подводе, кутаясь в вытертую и давно заношенную шинель. Но сырость и холод, казалось, находили все новые возможности проникнуть под истрепанную материю. Он менял положение и насколько хватало войлочной длины, плотнее запахивался в шинель. На несколько минут он нагревал свой собственный маленький мир, даже мысленно прячась в его недолгом и ненадежном тепле от окружающей однообразной размыто-серой безбрежности полей и таких же серых очертаний недавно облетевших рощ на горизонте.

Федор Шуткин. Старший унтер-офицер Российской императорской… теперь уже распавшейся армии, кавалер двух Георгиевских крестов, в стране от которой осталось лишь название и безбрежные территории, охваченные общей смутой и неуверенностью в завтрашнем дне. Сейчас ему было всего тридцать четыре года… По сути, обычному, ничем не примечательному крестьянину из Воронежской губернии. Но ощущал он себя на все семьдесят морально и физически, исходя из внутренней пустоты и безысходности и сравнивая себя с древними стариками из родного села.

Дома остались жена Матрена и пятеро детей, последней из которых – Елизавете – не было еще и года от роду. С одной стороны, позади оставались зажиточный дом, хозяйство и многодетная семья, с другой, Федора ждала почти полная неизвестность. Но он так и не смог сосредоточиться на семье после возвращения с Великой войны. И даже намеренное рождение младшей дочери, которое, как он надеялся, опять привяжет его к дому, ничего не изменило. Ощущение долга и душевного беспокойства, перевешивало даже семейные узы и тягу к земле. Годы в армии пропитали его ядом сомнений и привычкой анализировать все свои действия, прежде чем принимать решения.

Ежедневно Федор повторял про себя одну и ту же фразу из Экклезиаста: “…И предал я сердце мое тому, чтобы познать мудрость и познать безумие и глупость; узнал, что и это – томление духа; потому что во многой мудрости много печали; и кто умножает познания, умножает скорбь…” Но сколько бы он ни повторял это, душа его уже была отравлена и желанием знаний, и фронтовыми годами печали.
В конце концов, не выдержав груза сомнений, Федор решился и пошел за советом в церковь…


Дважды Федор подходил ко входу в церковь Михаила Архангела, и каждый раз не решался войти внутрь. Он отходил к церковной ограде и тяжело вздыхал, пытаясь успокоиться и собраться с духом. Федор предполагал, что скажет ему отец Владимир – священник их сельской церкви: что долг Федора оставаться с семьей и нести ответственность за жену и детей, за свой скот и свое хозяйство. Тем более, в такое смутное время.

Федор живо представлял и сами слова, и интонации отца Владимира, как представлял и то, что после разговора с сельским священником уйдет домой еще более неудовлетворенным, еще в более растрепанных чувствах и без покоя в душе. Но куда еще пойти за советом, он не знал.

Наконец, не в силах больше терпеть тяжести сомнений, Федор перекрестился, развернулся и пошел домой…

На следующее утро, еще до рассвета, Федор запряг лошадь и, не сказав жене, куда собирается, поехал в Дивногорский Свято-Успенский монастырь, за советом к монахам, живущим в меловых пещерах…

Жена Матрена уже давно стала в его жизни сторонним человеком. Ранний сельский брак, сватовство, где мнения молодых даже не спрашивали, традиционно-обязательное продолжение рода…

Сейчас у них было одно хозяйство, каждый вечер они ложились спать в одну постель, по дому бегали их общие дети, но ни говорить с женой о своих сомнениях, ни делиться с ней глубинными мыслями Федор не мог. Матрена бы не поняла и посчитала бы за блажь все то, что тяжелым грузом копилось у него в душе последние годы…



…к удивлению Федора, монах, которому он, запинаясь и постоянно отводя глаза в сторону, рассказал о смятении в душе, выслушал его молча. И затем, не задавая лишних вопросов, посоветовал сначала разобраться в себе – если все, что испытывал Федор, было бесовскими муками, монах предложил остаться ненадолго здесь же в пещерах, чтобы усмирить гордыню и найти покой в своей душе. Если же то, к чему тянулась душа Федора, была жажда укрепить веру и избавиться от лишних сомнений, монах благословил следовать за тем, что подсказывало сердце Федора. И предложил ему пройти свой путь до конца. И, если Господь благословит и даст силы, то Федор обязательно вернется к семье, а, если этого не случится, значит, и на то будет воля Божья…


И сейчас Федор ехал за своей судьбой в уездный Нижнедевицк, недавно занятый Добровольческой Армией.

Но лишь он переехал Почтарский мост и как только последние дома родных Цуцеп исчезли из вида, на душе полегчало. По крайней мере, у него пропали сомнения, стоило ли оставлять свою семью в одиночестве…

Он вдруг подумал о том, что с одним большим перерывом находится в армии почти десять лет. Его призвали на службу летом 1905 года, во время Русско-японской войны. Федор уже смутно помнил, как нервничал и боялся, что его отправят в Манчжурию. Но война, как стало ясно впоследствии, была уже на исходе. Через пару месяцев, после его призыва, был подписан Портсмутский мирный договор, который положил конец войне. Газеты в один голос кричали о позорном для страны мирном договоре и фактической капитуляции России на Дальнем Востоке. Но Федор тогда еще не интересовался политикой и про себя был рад, что избежал участия в военных действиях.

Его отправили в Оренбургский гарнизон, где он отслужил четыре года из шести общей воинской повинности. И не раз добрым словом Федор вспоминал отца, который заставил его получить начальное образование. Образование давало и самоуважение и, что было гораздо более важно для него в то время, льготу IV степени, которая сокращала обязательный срок службы на два года.

Там же в церковно-приходской школе Федор пристрастился к чтению, поначалу удивляясь, как из черных буковок складываются слова, а затем получая удовольствие от чтения жития святых и русских народных сказок…

Но, хотя, Федор сумел избежать Русско-японской войны, его службу в Оренбурге, сложно было назвать мирной. Время было смутное. По всей стране проходили стачки рабочих. Беспокойнее всех вели себя железнодорожники. Федор не понимал городских людей. Это был другой мир со своими законами и ритмом жизни, которые мало походили на жизнь в селе.

Через два месяца после прибытия Федора в Оренбург, из-за забастовок, весь гарнизон был переведен на военное положение. Казалось, бурлил весь город. Солдат постоянно переводили в усиленные патрули и оцепления пока еще мирных митингов и демонстраций в железнодорожном депо и, в целом, по городу. И то и дело взгляд Федора упирался в самодельные плакаты с однотипными и непонятными требованиями: “Долой самодержавие”.

Для Федора, воспитанного на традиционных ценностях, сама мысль свергнуть царя, как помазанника Божия была крамольной. А с основным требованием городских рабочих, которые уже добивались заведомо невозможного, и все остальные их требования воспринимались, как ложные и не вызывающие доверия.

Три месяца – с сентября по декабрь 1905 года – продолжалось напряженное ожидание чего-то большего, чем просто отдельные выступления и бесконечные ультиматумы рабочих.

Рабочим шли на уступки. Но получив от властей одно, рабочие комитеты тут же выдвигали все новые и новые запросы. В конце концов, Федор перестал отслеживать бесконечные требования и просто решил воспринимать всю массу городских рабочих, как что-то враждебное и инородное. Он не мог представить, чтобы в селе, где каждый день с утра до вечера необходимо было работать по хозяйству, люди вместо работы, начали бы заниматься демагогией и выступлениями с трибун. В селе на это просто не было времени.

В конце концов, с середины декабря, власти взяли дело в свои руки. Демонстрации и митинги были запрещены и самые беспокойные забастовщики арестованы и отправлены в тюрьмы. Как последнюю и самую эффективную меру в сложных ситуациях, правительство приберегло напоследок: к решению силовых вопросов привлекли казаков. Демонстрации и стачки безжалостно подавлялись нагайками и даже применением оружия.

К началу 1907 года, жизнь начала входить в нормальное и привычное русло. Стачек становилось все меньше, а с уменьшением количества стачек и общественная жизнь Оренбурга начала возвращаться, наконец, в мирное состояние…

Но все, что обычно вспоминал сам Федор о службе в Оренбурге, было каким-то бесконечным хороводом из усиленных патрулей, оцеплений и демонстраций. Декорации менялись в памяти только по сезонам – летние стачки, зимние стачки, осенние демонстрации…
Наверно, тогда он был слишком молод, а в двадцатилетнем возрасте память сама вымарывает из воспоминаний все лишнее, тяжелое и ненужное для дальнейшего опыта. Как ни силился он впоследствии вспомнить какие-то особенные черты Оренбурга, первое, что приходило в голову, были железнодорожный вокзал и железнодорожное депо, а вслед за ними мост через реку Урал, которую старожилы до сих пор именовали старым названием – Яик. По реке проходила граница Европы и Азии. Все остальные детали, связанные с Оренбургом, тонули в более поздних воспоминаниях и часто смешивались с образами городков в Галиции, где он провел большую часть Великой войны…

В родное село после службы в Оренбурге Федор вернулся в середине 1909 года, и пять лет почти не покидал его, не считая редких поездок в Воронеж или в Острогожск по делам хозяйства и покупок книг в книжных лавках…

До тех пор, пока он добровольно не ушел на фронт в 1914 году…


Периодически, чувствуя, как к простуженному горлу подступает кашель, Федор прятал лицо под воротник шинели и, боясь растерять болезненное тепло, заходился в рвущем горло кашле. Ненадолго грудь согревалась от судорожных потоков горячего воздуха.

По старой привычке, даже во время приступов кашля, он внимательно смотрел по сторонам, готовый ко всему в такое неспокойное время. Винтовка Мосина, с которой он не расставался ни на день последние пять лет даже в мирной сельской жизни, лежала на коленях, успокаивая и своим видом, и ощутимостью своего веса. Как и вещмешок, частично заполненный большим шматом сала, двумя сменами белья и полусотней винтовочных патронов. И давно затертыми и не раз прочитанными Илиадой и Одиссеей Гомера, завернутыми в свежую портянку. В зависимости от настроения и свободного времени, Федор открывал то одну, то другую книгу и неспеша перечитывал наиболее любимые главы. Обе книги сопровождали его еще с 1915 года и давно уже стали неотъемлемой частью его походной жизни.
На секунду он забылся образами Илиады, но быстро заставил себя вернуться к привычной реальности и еще раз окинул взглядом горизонт.

Не раз уже, он слышал истории о бандах, которые под видом красноармейцев или передовых отрядов Добровольческой Армии грабили проезжающие подводы с крестьянским скарбом и даже убивали одиноких путников в поисках скудной наживы. Одни прикрывали свои грехи лозунгами о возрождении отечества, другие – о заре новой жизни, где не останется места ничему старому. Но бандиты оставались бандитами вне зависимости от лозунгов, и Федор был готов сначала стрелять, а уже потом разбираться в причинах грабежа.

После приступов кашля приходили слабость и, одновременно, облегчение. Пусть и ненадолго, но дышать становилось свободнее. Боясь оценивать нынешнее смутное время долгими категориями, он радовался даже этим минутам внутреннего физического и душевного спокойствия. В голове чуть прояснялось от тяжелых мыслей, обуревавших его уже не первый месяц, словно одно было связано с другим незримыми нитями и его физическое состояние напрямую влияло на объективную реальность вокруг него…

Он все еще не мог поверить тому, что происходило вокруг. Само сознание отказывалось воспринимать происходящее. Он понимал, что с начала Великой войны в четырнадцатом году прежний мир уже никогда не станет таким, каким он был раньше. Скорее, он даже не понимал это, а всегда знал на уровне предчувствий или, невыразимого словами, знания.

Как и многое из того, что он не мог осмыслить, он пытался прочувствовать, отдавшись на волю интуиции, которая почти никогда не подводила его. Уже пять лет, как он жил словно в тумане, не ожидая от каждого нового дня ничего хорошего. Но все же он верил и надеялся, что окружавшим его бардаку и войне когда-то придет конец, и опять наступит долгожданный мир. Точнее, не надеялся, а просто верил. И, одновременно, боялся не верить. И каждый день молился за окончание войны…

Федор часто путался в мыслях и терминологии, потому в моменты сомнений и душевного смятения, всегда отдавался на волю чувств.


Старая кобыла со впавшими от голода и возраста боками и выпирающими ребрами, с трудом передвигала ноги в октябрьской грязи, копыта издавали чавкающие звуки и вкупе со скрипом телеги, не давали Федору погрузится в самого себя окончательно. Хозяин телеги, старый крестьянин взял Федора с собой, согласившись довезти за сорок «керенских» рублей. Хотя, он и понимал, что такие деньги, по сути, ничего не стоят, но крестьянская прижимистая натура по привычке требовала оплаты за любую услугу. Но даже по глазам его Федор видел, что тот взял бы с собой попутчика и бесплатно, чтобы ехать одному было не так страшно, тем более, понимая, что везет с собой вооруженного военного.

Торговаться не было ни желания, ни сил. И Федор согласился отдать последние деньги, что у него были, не считая нескольких золотых червонцев, вшитых в полы шинели еще с далекой осени четырнадцатого года…


…тогда, в Галиции, Федор служил в 4-й стрелковой “Железной” бригаде под командованием генерала Деникина. Во время общего наступления Юго-западного фронта и прорыва позиций противника осенью 1914 года, его рота вошла в маленький городок, названия которого он так и не запомнил. Они простояли в городке всего полдня, ожидая нового приказа, куда двигаться дальше.

Австро-венгерская армия отступила всего несколько часов назад и, словно морским отливом, унесла с собой зажиточную часть населения, которая, не зная чего ожидать от Российской армии, в спешке съезжала с насиженных мест.

Фронта были растянуты, и снабжение в армии стало из рук вон плохим. И, хотя солдаты сами искали себе пропитание в оставленных в суматохе отступления домах, никто не грабил оставшихся жителей, памятуя приказ командира бригады, генерала Деникина о том, что за мародерство и грабеж мирного населения, пойманных за этим занятием, ожидал расстрел.

В одном из подвалов Федор зачем-то заглянул за огромную винную бочку и увидел лоскут свежей кладки на старой кирпичной стене. Не дожидаясь своих товарищей, он прикладом выбил несколько кирпичей и из ниши достал большую жестяную запаянную коробку то ли из-под конфет, то ли из-под печенья. Коробка была разрисована мирными пасторальными видами с надписями то ли на немецком, то ли на венгерском языке. Больше в нише ничего не было. Он потряс коробку и услышал характерные металлические звуки. Опасаясь, что кто-то войдет, Федор, штыком быстро разрезал жестяную крышку и отогнул край коробки. Внутри лежали две пачки писем, перевязанные красной шелковой тесьмой. Аккуратно сложенные в большой конверт, в коробке, лежали ценные бумаги, судя по большим печатям на них и водяным знакам. И еще семнадцать золотых николаевских червонцев. И письма, и ценные бумаги были все на том же незнакомом Федору языке.

Из коробки он забрал только золотые червонцы. И письма, и бумаги он сложил обратно в коробку и загнул разрезанный штыком край крышки. Коробку он засунул обратно в нишу. Затем, как мог аккуратно сложил кирпичи в виде кладки в стене.

Золотые червонцы Федор завернул в чистую портянку и положил на самое дно своего «сидора». После чего налил полный кувшин вина из бочки, заблаговременно принесенный из кухни. По-крестьянски бережливо Федор закупорил бочку, собрал все, что смог найти из съестного в доме, стараясь не нарушать порядок, и пошел навстречу товарищам, которые по одному подтягивались к соседнему дому, где временно расквартировали их взвод…

Их подняли по тревоге уже через пару часов, сразу после обеда и двинули в сторону основного соединения бригады к станции Мезоляборч, где они простояли около недели, охраняя несколько тысяч австрийских солдат, взятых в плен в результате последнего наступления.

Как ни пытался Федор впоследствии воскресить в памяти визуальный образ названия городка, где нашел золотые червонцы либо на указателе почтового отделения, либо на въезде в городок, ему это так и не удалось. Память постоянно играла с ним шутку: незнакомые буквы, которые он, казалось, почти вспомнил, упорно не хотели складываться в целое слово. Он даже не понимал зачем пытался отложить в памяти названия давно забытых мест, но отчего-то это казалось важным, как и название того местечка, где он нашел, по его скромным меркам, целое состояние.

Почему хозяева оставили золото и ценные бумаги, также было выше его понимания. Единственное, что приходило в голову, была боязнь неизвестности и то, что люди доверяли дороге при спешном отступлении гораздо меньше, чем привычным стенам своего жилища, пусть и занятым вражеской армией…

Судя по тому, что золотых червонцев было немного, основную ценность в коробке составляли именно ценные бумаги. Но, что с ними делать Федор не знал. А к тому, что он не знал или в чем сомневался, Федор всегда относился с известной долей осторожности.

Сами червонцы он впоследствии вшил в полы шинели, потратив на это несколько ночных часов, когда он отлучался вроде бы по большой нужде с газетой почитать новости и втайне от окружающих упрятал деньги в самом надежном месте, которое мог придумать при его кочевой солдатской жизни...


Сейчас он ехал в Нижнедевицк Воронежской губернии, недавно занятый Добровольческой армией, окончательно определившись, за что и кого будет воевать. Единственно, чего ему не позволяли сделать совесть и глубинная, до физической боли в сердце, вера – остаться в стороне от происходящего вокруг.

Просидев дома в родных Цуцепах почти два года после формальной демобилизации, он так и не смог адаптироваться к мирной жизни, зная, что вокруг идет война. Да, и сама демобилизация, если бы не полученная в штабе части бумага, больше напоминала узаконенное дезертирство…


Уже с начала 1917 года, многие на фронте оставляли оружие и пропадали, но большинство солдат, включая Федора, оставались в частях, несмотря на разложение фронтов и почти полную потерю дисциплины. Чего они ждали, внятно сформулировать не мог никто.
Вероятнее всего, сказывались привычка к подчинению и боязнь покинуть расположение части без приказа начальства.

Но начальство давно уже стало понятием номинальным, и реальная власть принадлежала советам солдатских депутатов. Советов Федор сторонился и не был уверен, что те сами полностью понимали что делали, но приказы, приходящие от них выполнял и подчинялся им из-за отсутствия другого руководства. И все же, он был одним из последних, кто оставался в части в Галиции до момента формального объявления перемирия между новым правительством России и Германией в декабре 1917 года. Его душа была спокойна хотя бы в том, что в дальнейшем никто не будет задавать вопросов о том, дезертировал ли он с фронта или демобилизовался.

Документ, который ему выдали, был написан спешно, от руки, но все же на нем стояла штабная печать, и только одно это уберегло его не раз от разного рода проверок тех, кто каким-то непостижимым образом до сих пор выполнял функции поиска дезертиров и контроля передвижений демобилизованных.

До Цуцеп в Воронежской губернии он добирался почти месяц и попал домой только под самое Рождество. Дорога, которая в обычное время заняла бы не более трех суток, растянулась, казалось, до бесконечности.

С семерыми однополчанами Федор решил сначала добираться до Москвы через Киев. Все они единогласно определились, что каждому будет намного проще добраться домой из старой столицы. Получался большой крюк, но им казалось, что железнодорожное сообщение должно было системно функционировать хотя бы между крупнейшими городами. Да, и добираться группой было намного безопаснее. Более того, новая власть не требовала никакой отчетности по факту их демобилизации. Потому винтовки они не сдали, справедливо рассудив, что в смутное время в дальней дороге, табельное оружие лишним не будет. Возможно, потому и вопросов им задавали меньше, чем остальным и почти не трогали их в поездах и на станциях, видя сплоченную группу вооруженных фронтовиков.

Но, то, что казалось относительно простым умозрительно, в реальности оказалось намного сложнее, чем они предполагали. Однажды им пришлось просидеть на станции больше двух суток, ожидая попутного поезда. Железнодорожное сообщение стало из рук вон плохим, и поезда давно уже не ходили по расписанию. Но, и в те, что периодически останавливались на станциях, набивалось столько людей, что ни достать билет по увольнительной из армии, ни купить за любые деньги было практически невозможно.

Иногда они решали идти пешим ходом, преодолевая до пятидесяти верст за короткий уже световой день. Привычные за годы службы и кочевой жизни, они шли споро. Нигде подолгу не задерживались и сокращали дневные привалы до минимума, достаточного, чтобы поесть и подготовиться к новому отрезку пути. Ночевали на сеновалах в полузаброшенных и разоренных войной деревнях. Питались тем, что попадалось под руку, не занимаясь только откровенным мародерством. По дороге нашли даже небольшой котел и забрали его с собой, неся по очереди. Один раз из винтовок им удалось подстрелить несколько уток. После чего в течение нескольких дней они варили в котле на костре утиное мясо, отпивались горячим бульоном и пекли в углях картошку, выкопанную в давно не обрабатывавшихся полях.

Как ни странно, но даже годы спустя, Федор вспоминал те пешие переходы, как одни из самых счастливых моментов в своей жизни. У каждого из них была своя персональная цель, и было непоколебимое желание до нее добраться. Было официально объявленное перемирие, которое для российской армии стало равнозначным окончанию большой войны. Было ожидание чего-то нового. Но нового очень похожего на приукрашенное старое и привычное. Была надежда на то, что скоро они будут дома и после стольких лет войны, наладится и быт, и семейная жизнь. Пусть надежда и была очень зыбкой и смутной, и делились они ей друг с другом очень осторожно, словно боясь спугнуть ее неосторожным словом, но все же это была надежда. Все они были крестьянами из разных губерний и потому планы и ожидания каждого были понятны всем остальным.

Из разоренной войной Галиции, они смогли выбраться только через две недели. Уже в Тернополе, уставшие от долгой дороги, заросшие грязью, вшами и бородами, они без лишних вопросов и без билетов сели в поезд до Киева, заняв целую секцию в вагоне. На недовольные крики, прибежавшего дежурного по станции, один из них, немногословный сорокалетний крестьянин из Тверской губернии по имени Михаил, молча поднялся и также молча передернул затвор винтовки в разом побелевшее лицо дежурного по станции. Они простояли так секунд двадцать. Михаил, не шевелясь и не отводя дула винтовки от лица дежурного и дежурный, онемев, не в силах сделать ни одного движения. Лишь дрожащая ткань форменного костюма выдавала, насколько его трясло от ужаса. Михаил первым чуть опустил дуло винтовки и характерным жестом также молча мотнул головой в сторону выхода из вагона, показывая, чтобы дежурный убирался прочь. Дежурный обреченно махнул все еще дрожащей рукой и буквально убежал из вагона…

До Киева их больше не беспокоили. Запасы продовольствия, не считая сырых, засоленных и ощипанных уток у них закончились. Из того, что принимал желудок, оставалась только вода, но выходить из поезда они больше не стали, решив доехать до Киева пусть голодными, но хотя бы быстро и уже без пеших переходов.

Постепенно, разрушенные войной селения, начали сменяться вполне мирными и уже непривычными глазу пейзажами…
На следующий день, ближе к вечеру, они прибыли в Киев. Насколько долго они пробыли там, как ни напрягал впоследствии память, Федор так и не смог точно вспомнить. То ли четверо, то ли пятеро суток…


Огромный город бурлил разнонаправленными настроениями. Все они, семеро, лишь однажды решили дойти до Киево-Печерской Лавры, чтобы посетить православную святыню, поклониться мощам святых и попросить у них покровительства в пути до родных мест. Но их то и дело останавливали вооруженные патрули. После недолгих объяснений их отпускали, но, вернувшись ближе к вечеру на вокзал голодными и уставшими, они решили больше не покидать вокзал, чтобы не испытывать судьбу лишний раз. Уехать из Киева, как они смогли уехать из Тернополя у них вряд ли бы получилось. Любое сопротивление приравнивалось к вооруженному бунту. И зачинщики, в лучшем случае, отправлялись в тюрьму. В худшем – в условиях военно-революционного времени – их ожидал расстрел.

Оставалось просто ждать поезд, греясь у буржуек в здании вокзала. Скудное питание и хлеб с отрубями они покупали на остатки такого же скудного солдатского жалованья. Благо у них еще оставалось несколько засоленных уток со времени их пешего перехода до Тернополя. Всегда сплоченной группой, они уходили подальше от вокзала, разжигали костер и на костре в котле варили по одной утке в день, отпиваясь горячим бульоном, и растягивая остатки пищи, как можно дольше, не зная, сколько им еще предстоит добираться до родных мест.

Но через несколько дней, они все же сумели сесть в поезд по своим увольнительным документам. Само ожидание поезда в холодные декабрьские дни сводило с ума. Никто из них не мог полноценно согреться в течение нескольких дней. И, как только они погрузились в поезд, привычно, распределив посменное дежурство, все завалились спать, в переполненном и нагретом дыханием людей вагоне.
Через сутки они были в Москве. И уже там, обнявшись на прощание, каждый двинулся к себе домой самостоятельно…


Воспоминания были разрозненными, перескакивали с одного на другое, и Федор, покачиваясь в такт неспешному движению подводы, мысленно переживал последние годы жизни. Но больше он думал о том, что сейчас происходило вокруг него и о том, как буквально за несколько лет, и в его жизни, и в жизни страны все перевернулось с ног на голову…

Фактически гражданская война шла уже второй… или даже третий год… в зависимости от того, с какого момента считать начало войны внутренней, поначалу незаметно, но неизбежно захлестнувшей страну. И сейчас, осенью девятнадцатого года, с высоты пережитых месяцев и уже лет, Федор не понимал, как мог не увидеть, к чему вела государственная политика разрозненных и разнонаправленных политических сил, которые так или иначе толкали страну в пропасть междуусобиц.

Не ожидая от себя, что это так затянет его, в армии он еще больше, чем раньше увлекся чтением книг, словно прячась за ними от окружающей его реальности. Он читал в любое время, когда на фронте наступало затишье. И даже во время коротких передышек между наступлениями и отступлениями на фронтах, Федор читал часто в ущерб собственному сну и отдыху…

Одно время по непонятной причине было запрещено раздавать солдатам газеты. Не то, чтобы многие их читали или интересовались общей политической и социальной обстановкой в стране – газетная бумага больше шла на самокрутки – но сам запрет настораживал.
Что могло случиться в тылу такого, чтобы даже на передовой, где солдаты часто смотрели в лицо смерти, запрещали новости?

Но слухи ползли, и каждый новый слух был более пугающим, чем предыдущий. Говорили, что император отрекся от престола в Петрограде, и что в столице произошла революция. Верить этому было сложно. И без того новость об отречении императора казалась не просто крамольной, а даже не вписывалась в понимание картины мира, взращенное на вере в Бога и императора, как помазанника Божия на земле.

Само слово “революция” казалось чуждым и резало слух. Словно скрежет ржавого металла в холодные зимние ночи, когда тело не могло согреться, и любой посторонний звук ударял по натянутым нервам. Сам Федор старался произносить это слово, как можно реже, а слыша его со стороны, недовольно морщился.

Но время шло, и слухи подтверждались. И чем дальше, тем проще и спокойнее очерствевшее на войне сознание воспринимало то, что в мирной жизни казалось немыслимым.

Пока окружающие подолгу обсуждали одно и то же, придумывая свои простые и незатейливые версии того из-за чего отрекся государь и чего ждать от непонятного и неприятно звучащего слова, Федор все чаще уединялся и читал все, что только мог найти в скудных на книги полевых условиях.

Но, так или иначе, книги находились.

Взахлеб он прочитал Пушкина. Простые, удивительно яркие и понятные даже его крестьянскому восприятию стихи. До глубины души его поразили герои «Капитанской дочки». Читая, он не принимал ни одной стороны в повествовании, понимая мотивы каждого героя и сопереживая каждому. Надолго он погрузился в «Войну и мир» Толстого, поначалу пугаясь толщины книги и не веря, что сможет прочесть столько страниц. Но, по мере углубления в книгу, росло его удивление относительно того, как события войны столетней давности, были схожи со всем, что происходило вокруг него сейчас…

Одни книги сменяли другие и Федор часто ловил себя на мысли, что его все меньше интересует привычно серая реальность вокруг и что со все большим нетерпением он ждет вечеров, чтобы продолжить чтение в свое свободное от солдатских обязанностей время.
Однажды он даже поймал себя на том, что засыпая, молится за книжных героев, прося Господа послать им мира и здоровья. А поймав себя на этой мысли, и, удивившись ей на мгновение, перевернулся на другой бок, плотнее запахиваясь в шинель, и продолжил молиться и за книжных персонажей, а следом за этим – за скорейшее прекращение войны, и спасение своей души…

После того, как фронт прямо на глазах начал распадаться на отдельные участки, дисциплина в частях стала больше понятием номинальным. Офицеры избегали солдат и почти все время проводили в своем кругу, игнорируя даже стандартные армейские построения и проверки готовности личного состава и оружия. Все больше и чаще в бригаде стали появляться люди с сомнительными и непонятными идеями от разных политических групп. Поначалу они вызывали непонимание и недоумение, но солдаты все больше привыкали к ним и прислушивались к ним все чаще, делая свои простые и нехитрые выводы. Основной из которых, был понятен всем без исключения – обязательное окончание войны и, как следствие, начало мирной жизни.

Откуда появлялись эти люди и, тем более, в таком количестве, было неясно никому, но говорили они складно, требовали организации солдатских советов, на которых бы солдаты сами решали свои проблемы. Более того, требовали даже обязательную отчетность и подчинение советам всего офицерского состава.

Поначалу и сам Федор ходил на митинги и внимательно прислушивался к ораторам, но идеи, что те несли в солдатские массы и которые поначалу казались понятными и притягательными, при детальном рассмотрении выглядели утопичными и даже глупыми. И чем дальше, тем больше. Особенно после многих прочитанных им книг. Идеи всеобщего равенства и организации солдатских советов прямо противоречили армейской дисциплине. Лозунги забрать землю у помещиков и заевшихся церковных приходов и раздать поровну всем крестьянам, чтобы никого не обидеть и не обделить, выглядели еще более утопичными, особенно после того, как он представлял родное село с разнородным населением, где многим эта земля была не нужна и даром и то, что через несколько лет, если не месяцев, все закончится тем, что большая часть розданной земли так или иначе перейдет к зажиточным и работящим семьям.

Он вспоминал то, что в последние месяцы читал о Великой Французской революции и понимал, что обе ситуации, если опустить географию событий, век и национальные особенности, как две капли воды походили одна на другую. Зная, что история всегда повторяет себя безо всяких исключений, он боялся даже думать, что наступит после победы революции и временной эйфории от победы. По крайней мере, от обязательной уже смены власти, сам Федор не ждал ничего хорошего ни для себя лично, ни для страны в целом…

Со временем, он вообще перестал посещать подобные митинги. Шума на них было много, но, дальше громких воззваний и лозунгов, дело не шло никогда. Получалось, для большинства посещение подобных собраний было не больше, чем возможностью отлынивать от ежедневных обязанностей и от неимения других развлечений, все сводилось к бесплатным представлениям. Вроде цирковых представлений, на которые Федор несколько раз попадал в Воронеже во время очередных отпусков, пока ожидал попутных подвод в родное село. На шутливые или подозрительные замечания однополчан почему он не ходит на митинги и общие солдатские советы, Федор либо отшучивался, либо отмалчивался.

Он не верил утопичности лозунгов большевиков, как уже перестал верить затертым и засаленным, как старые календари, призывам к самодержавию и восстановлению монархии. Сейчас он просто шел за более привычным, что подсказывали опыт и интуиция. Казалось, в свои тридцать четыре года он уже полжизни провел на войне. Все его воспоминания, связанные с мирной жизнью, воспринимались только через призму редких приездов домой в отпуска, большая часть которых проходила в дороге домой, суетливых встреч, долгих отсыпок на сеновале со снами, в которых он видел только войну, небольшой посильной помощи по хозяйству и таких же суетливых проводах его обратно на фронт. Кроме того, дети, которые неизменно появлялись в каждый его новый приезд домой и на которых он смотрел больше с удивлением, чем с радостью, присущей отцовству, почти не вызывали никаких эмоций, притупленных годами войны. Он знал, что совершает ошибку, пытаясь решить внешние социальные и, по сути, нерешаемые проблемы, тратя на них все душевные силы, часто забывая о семье, но ничего не мог поделать с собой и продолжал привычно тяготиться раздвоенностью чувств.


И сейчас Федор ехал в Нижнедевицк, все так же тяготясь непониманием своего будущего и дальнейших перспектив. Но еще страшнее для него было стать частью новых Советов и вступить в Красную Армию. Он лично видел, что делали передовые отряды красноармейцев с несогласными – сожженные дома и посевы, зарезанные семьи, включая детей с отрубленными руками и вспоротыми животами. Видел напуганных жителей деревень, “оставленных пока в живых”, как говорили проходящие через такие селения красноармейцы. По крайней мере, то, что рассказывали ему лично или то, что он слышал “через вторые руки” от людей, которым не было повода не верить. Он лично видел зарезанных и повешенных священников и оскверненные церкви. Говорили, что делали это не русские, а невесть откуда взявшиеся в центральной России китайцы и латыши, которые по непонятным причинам примкнули к Красной Армии, но Федор не верил в сомнительную простоту таких объяснений. И отрицание всего, на чем он воспитывался и во что верил с детства, рождало в нем ответное противостояние и все большую ярость и неприятие Советов.

Он не понимал, откуда у людей появилось столько жестокости, и не верил, что новый мир можно построить на крови старого. И, хотя, казацкие отряды отвечали такой же жестокостью на жестокость, но Федору привычнее было думать, что эти действия были лишь следствием основной причины. В душе он чувствовал, что неправ и первопричины найти уже невозможно, что сама жестокость – суть звериной натуры людей, но, чтобы принимать собственные решения и опираться хотя бы на какие-то базовые ценности, Федор остановился на том, что вся советская власть и есть первопричина окружающей разрухи и братоубийственной войны. В противном случае, терялись вообще любые ориентиры, и оставалась только пустота, которую ему невозможно было заполнить даже верой.


Еще с января 1918 года в Нижнедевицке была объявлена Советская власть. Так называемый “Первый уездный съезд крестьянских и солдатских депутатов” отменил прежнюю власть и своим первым постановлением объявил власть новую. Казалось, Совет существовал номинально. Никаких принципиальных изменений в уезде не произошло, если не считать привычных уже в условиях военного времени реквизиций зерна и скота в пользу Советов и нескольких расстрелов несогласных.

Неприятных ощущений от новой власти добавило и то, что, не успев объявить себя единственной властью в стране, Советы в январе 1918 года постановили переход на новый Григорианский календарь. В родном селе Федора люди собирались небольшими группами и обсуждали непонятные веяния и изменения. С одной стороны, новая власть пыталась изменить даже привычный вековой уклад летоисчисления. Но единственный вывод, к которому все приходили после шумных обсуждений, оставался обобщенно-абстрактным: новая власть суть бесовская и никак не угодна Божьей воле. Люди расходились, успокоившись и спустив пары. Но к каким-либо явным действиям шумные собрания не приводили. Большинство так продолжали ориентироваться на календарь Юлианский, не признавая новых дат. И все поголовно продолжали ждать возвращения власти законной.

Чуть больше месяца назад, в конце сентября 1919 года весь уезд и сам Нижнедевицк были заняты белыми войсками под командованием генерала Шкуро. Желающих присоединиться к Добровольческой армии и, в частности, к корпусу генерала Шкуро было столько, что в рамках кавалерийского корпуса спешно начали формировать стрелковую бригаду. И сейчас Федор ехал в уездный город, чтобы вступить в Добровольческую Армию. Не веря ни в благую цель восстановления прежней власти, ни в средства ее достижения, но ища лишь привычной, еще довоенной стабильности.

За этот месяц были разогнаны Советы солдатских и крестьянских депутатов, расстреляно несколько пойманных представителей Советов и много сочувствующих советской власти. Говорили, что в запале расстреляли даже не имеющих прямого отношения к Советам людей, но большинство оправдывали жестокость лишь ответной жестокостью – Добровольческая Армия только и исключительно отвечала на “красный” террор. По крайней мере, так это звучало в официальных заявлениях руководства Армии. Но когда рубили лес, всегда летели щепки, и все это понимали и просто мирились с такой жестокостью. И прятали за ней остатки своих страхов и совести, давно притупленных годами войны.

Хотя, еще с января 1919 года Добровольческая Армия в результате объединения с Всевеликим Войском Донским стала называться Вооруженными Силами Юга России или сокращенно ВСЮР, большинство, по привычке, называли себя добровольцами. И армию также называли Добровольческой.

Линия фронта и ранее была очень условной. То Красная, то Добровольческая Армия занимали разные селения и уездные города, после чего оставляли их, уходя в наступление или, наоборот, в отступление. Тылы были растянуты и часто в тылу одних орудовали крупные соединения других.

Но теперь в Добровольческой Армии говорили о скорой победе, о том, что власть Советов трещит по швам и необходимы лишь еще несколько решительных действий, чтобы занять Воронеж и идти прямым маршем на Тулу и Москву. А, когда армия войдет в Москву, и сам Петроград падет уже без сопротивления, деморализованный победами “законной власти”.

И Федор не видел оснований не верить таким заявлениям. Слишком страшна и непонятна стала бы реальность, победи Советы в Гражданской войне. Невозможно было поверить, что к власти бы пришла чернь, сменив многовековой уклад жизни, разграбив церкви и отменив все, во что люди верили и на чем воспитывались.

Весь девятнадцатый год Добровольческая Армия пусть и рваными толчками, но все же двигалась вперед, навстречу Москве и Петрограду. А с наступлением осени, слухов о скором падении Советской власти стало настолько много, что по всему Югу России в крупных городах началась едва ли не эйфория. Люди дилетантски гадали сколько времени займет продвижение Армии до Петрограда, часто выдавая желаемое за действительное, не имея никаких точных данных ни о состоянии фронтов, ни о ресурсах обеих противоборствующих армий. Но на волне эйфории, счет шел уже на недели. Самые нетерпеливые верили, что Советы в панике побегут уже к Покрову, и Красная Армия останется понятием номинальным – просто разбредающейся по стране массой дезертиров и банд, раздавить которые уже не составит труда.

Добровольческая Армия, наконец, заняла Курск, Воронеж, Орел и Чернигов и широким фронтом готовилась двинуться дальше на север. Строились грандиозные планы взятия Москвы, и на пути к ней оставалась только Тула, как последний плацдарм перед наступлением на старую столицу.

Ходили разные слухи, что руководство Советов то ли в панике бежало из Петрограда, то ли даже уехало за границу, но, судя по отдельным и отчаянным очагам сопротивления красных, те сражались и в большинстве случаев отступали, как полноценная, пусть и сильно деморализованная и потрепанная армия. Потому Федор не верил пустым и не подтвержденным ничем, популистским лозунгам.
Но каким бы ни было сопротивление, армия Советов отступала, а иногда, казалось, даже панически бежала, оставляя целые губернии без сколько-нибудь серьезных боев. Но было ли это бегством или перегруппировкой уже плохо организованных сил, факт оставался фактом – Добровольческая Армия неумолимо приближалась к Москве. Армия, которая, как говорили, еще в начале 1919 года едва ли насчитывала десять тысяч человек, к началу осени увеличилась в несколько десятков раз. Пополнение на волне огульного энтузиазма шло слишком быстро, и никто точно не знал, сколько штыков насчитывала армия в сентябре. Слухи и пожелания выдавались за неоспоримые факты. И, если верить, таким фактам, Армия уже составляла больше полумиллиона человек.

Но для Федора участие в кампании не было связано ни с фальшивым патриотическим подъемом, когда к сильной стороне прибивались все, кому ни попадя; одни, чтобы получить свою часть пирога, другие, чтобы получить свою часть сомнительной славы. Не было для него участие в кампании и привычкой к войне.

Всего за несколько лет мир вокруг изменился настолько, что Федор потерял в жизни почти все моральные и духовные ориентиры. И теперь ему хотелось лишь стабильности и покоя. Просто вернуть то состояние, которое у него было еще до Великой войны и, которое, казалось, уже навсегда было утеряно – простую и понятную жизнь с привычными и знакомыми ценностями. Но для этого необходимо было сначала победить Советы…


…подвода остановилась на краю Нижнедевицка. Крестьянину нужно было ехать еще около двадцати верст до своей деревни. Федор прерывисто вздохнул и посмотрел на небо. Из-за тяжелых октябрьских туч, солнце не показывалось уже несколько дней. И сейчас, судя по хмурому, сереющему горизонту, и без того короткий осенний день уже подходил к концу.

Уже трижды их останавливали конные дозоры Добровольческой Армии, но, после того, как Федор предъявлял документы и объяснял цель поездки, их отпускали и желали хорошо добраться до Нижнедевицка…

Федор осторожно, все так же стараясь не растерять остатки тепла под шинелью, слез с подводы. Подошел к лошади и, боясь спугнуть собственные чувства, погладил ее по шее. Лошадь шумно задышала и мотнула головой, словно показывая Федору, что понимает его состояние.

Федор стянул сидор с плеча и вытащил заранее заготовленные сорок керенских рублей. Повернулся к вознице и протянул ему деньги:

- Спасибо, отец.

Не говоря больше ни слова, Федор повернулся, поднял ворот шинели, перекинул ремень винтовки через плечо и, утопая по щиколотки в грязи, пошел в сторону центра уездного городка.

- Постой, солдатик.

Федор остановился и повернулся. Крестьянин, молча проехавший всю дорогу, развязал мешок и вытащил большой каравай хлеба, потом достал нож и, наметанным глазом, отрезал ровно половину. Поколебался секунду, глядя на разъезженную грязь внизу, но, все же, кряхтя, слез с подводы и, тяжело дыша, подошел к Федору.

- Вот возьми, - и протянул Федору хлеб.

Федор механически протянул руку и взял половину каравая. Крестьянин, засунул руку в карман и вытащил мятые керенки.

- Не нужны они мне… Тебе больше сгодятся, - крестьянин помедлил секунду, словно собираясь что-то сказать и сомневаясь в том, стоило ли произносить это. Но, судя по всему, передумал и вместо задуманного вздохнул и добавил:

- И храни тебя Господь, - вздохнул еще раз, покачал чему-то головой, развернулся и пошел к подводе.

Федор, молча и не отрываясь, смотрел вслед крестьянину. И только когда тот влез на подводу и тронулся, словно сбрасывая с себя оцепенение, Федор тихо произнес: “спасибо, отец” и низко, в пояс поклонился, чувствуя, как на глазах закипают слезы благодарности.

Крестьянин больше не обернулся, а Федор все стоял и смотрел ему вслед до тех пор, пока подвода не исчезла за поворотом.


…прошло уже две недели, как Федор приехал в Нижнедевицк. Несмотря на унтер-офицерское звание, поначалу его принялина довольствие рядового.

В последние месяцы к Вооруженным Силам Юга Россиисознательно присоединилось и просто прибилось столько офицеров и младших армейских чинов, что кадровые офицеры часто занимали унтер-офицерские должности, младшие же чины принимались на положение рядовых. Были случаи в офицерском составе, когда свежеприбывшие офицеры приписывались к подразделениям, где их начальством становились офицеры младше их по званию, но те, что были с Добровольческой Армией с момента ее формирования. Все это рождало определенные конфликты, но в целом ситуация не выходила из-под контроля. К тому же, постоянно прибывающее пополнение требовало формирования дополнительных подразделений, и многие офицеры переводились на командование новыми образованными частями.

И сейчас добровольцы все прибывали, и даже по их стрелковой бригаде было видно, что армия росла, как на дрожжах. Уже черезчетыре дня и Федора, как старшего унтер-офицера перевели на командование отделением.

Фактически отделение состояло из восьми человек, но настоящий фронтовой опыт был только у двоих, не считая Федора. Остальные шестеро были народом разношерстным и присоединились к Добровольческой Армии на волне одномоментного патриотического энтузиазма. Причем, причины энтузиазма каждого видно было невооруженным взглядом.

Один был недоучившимся студентом Московского университета, принципиально не желавшим оставаться в Москве после ее захвата большевиками. Верил студент истово в бескровную социальную революцию. Всей душой и всем сердцем он отдался принципам и лозунгам Февральской революции. Но после октябрьского переворота 1917 года, вернулся на родину, в Воронеж и, как все слабые люди, неготовые самостоятельно идти к своим целям, постепенно начал спиваться. И только увидев первые успехи Добровольческой Армии, он в очередной раз воспрял духом, решив для себя, что добиваться бескровного решения всех социальных и экономических вопросов можно будет только после полного и физического уничтожения большевиков с их радикальными методами насаждения братства и равенства.

Федор только качал головой, слушая идеалистичные и пространные речи студента, удивляясь утопичности его суждений. Но спорить не видел смысла, зная по опыту, что все закончится лишь сотрясением воздуха, и каждый все равно останется при своем мнении. Оставалось только удивляться, какой сумбур в неокрепшие умы вносили социальные потрясения, вроде революций и Гражданской войны в стране.

Звали студента Митрофан Романов, и в одном имени уже была насмешка надо всей его жизнью и убеждениями. Царская фамилия и крестьянское имя, как оказалось из его рассказов, тоже неоднократно служили ему не лучшую службу в жизни.

Еще одного звали Кузьма. Парень был молодой, огромного роста, но весь какой-то нескладный, с юношеской, прыщавой еще физиономией. Он сразу не понравился Федору. Про себя тот рассказывал немного, больше намеренными намеками отшучиваясь про свое “героическое” прошлое. Но и того, что он говорил, было достаточно, чтобы понять, что большую часть жизни провел он среди воров и лихих людей. От вопросов, почему он уехал из Ростова и прибился к Белой армии, Кузьма уходил, постоянно сплевывал себе под ноги и отшучивался, заливаясь хриплым неприятным смехом человека неискреннего и ненадежного. По молодости и глупости он намеренно собирал в себе черты и привычки бывалых каторжников, то ли считая, что это поставит его в один ряд с ними, то ли от неумения думать своей головой, найдя для себя приемлемую социальную нишу, где чувствовал себя наиболее комфортно.

Про себя Федор сразу решил, что с Кузьмой нужно быть осторожнее и не доверять тому ничего серьезного, тем более, ответственности за материальные ценности отделения. Подобные персонажи не раз встречались Федору на фронте. Лихости в них было с избытком, но больше было трусости. Всегда и без исключения. И, если и погибали они, то только во вторую очередь. И только после тех, кто совсем уже не был готов к войне, вроде вчерашних гимназистов, студентов и наивных идеалистов, таких, как Митрофан и ему подобные.

Все остальные были людьми, скорее, бесцветными и уставшим от войны. Двое фронтовиков присоединились к Добровольческой Армии потому, что их села были заняты большевиками. И вместе с армией, они надеялись отбить свои дома, семьи и право на прежнюю жизнь. Оставшиеся четверо были мещанами из Воронежа и окрестных городков, лишенные Гражданской войной привычного заработка и вступившие в армию, скорее, от безысходности и непонимания тех исторических процессов, которые двигали ими словно пешками на огромной шахматной доске. Были они разных возрастов и профессий, но, на удивление, походили друг на друга внутренней бесприютностью и наивной надеждой, что, вступив в Добровольческую Армию, они изменят что-то и в своих жизнях.

Федор смотрел на другие отделения и части в целом, и все они состояли из такой же разношерстной и в то же время однородной публики. Людей было много, большинство горели одной идеей – освободить страну от большевиков, но во всей этой массе не было цельности. Кадровых военных и бывших фронтовиков, по ощущениям Федора, было намного больше, но они не служили цементирующим раствором для вновь прибывающих добровольцев. И уже тогда Федору казалось, что вся эта огромная масса людей держится только на своей центробежной силе. И пока она движется, она кажется монолитной и однородной, но стоит ей замедлиться, как она распадется на мелкие и разнородные составляющие.

Мысль была откровенно крамольной. И Федор гнал ее от себя, чувствуя, как она подрывает его веру в благие цели, ради которых и он присоединился к Добровольческой Армии и собирался воевать ради своего будущего. Будущего, которое даже в его мечтах удивительным образом походило на знакомое и привычное ему идеализированное прошлое. От которого он и ушел из своего дома...
Федор запретил себе думать об этом до того времени, пока они не разобьют Красную Армию, чтобы не тонуть в еще больших сомнениях относительно того, ради чего он воевал. И, одновременно, надеялся, что и в Красной армии была такая же ситуация с личным составом. Что люди были взяты в армию силой или присоединились к большевикам по глупости. А все, что делалось по глупости, рано или поздно станет явным, и у людей, в конце концов, откроются глаза на то, во что они ввязались. И теперь ему оставалось верить только в то, что его правда окажется более верной, чем правда красных, а, значит, выдержит и сомнения, и пройдет проверку временем.


В течение месяца они участвовали в нескольких боях и стычках с Красной Армией, но пока не попали ни в одно крупное сражение.
Ходили упорные слухи, что Советы собирают вокруг Воронежа огромную группировку для большого наступления, но Федор старался не обращать на слухи внимания. То один, то другой в его отделении задавали ему вопросы, прямо или ненавязчиво выпытывая у Федора сведения или ожидая его мнения по дальнейшему развитию событий. Но Федор и сам, несмотря на редкие совещания у командира роты, куда он попадал несколько раз, оставался в неведении относительно общей картины на фронтах.

Волею судеб утром 9-го ноября часть Федора оказалась опять возле Нижнедевицка, который Советы заняли накануне. Жизненные циклы словно ускорялись, закручивая время в спираль. И каждый раз ее витки оказывались все короче и короче…

Удивляясь собственным ощущениям, Федор обнаружил, что ярости и, одновременно, апатии за последний месяц войны, по сути, у себя дома, у него скопилось не меньше, чем за все годы войны на Западном фронте. То ли, наконец, проявила себя усталость, накопленная за предыдущие годы, то ли сказывалась война на своей территории.

Все перемещения и бои их Стрелковой бригады за последний месяц были в границах Воронежской губернии. И, хотя, от родного селаФедор не удалялся больше, чем за несколько десятков верст, но за это время он ни разу даже не подумал отпроситься домой хотя бы на сутки.

Апатия и равнодушие к боли и смертям вокруг все чаще проявлялись приступами необоснованной, казалось, агрессии. Но пока он еще в состоянии был контролировать ее.

В основном, эти состояния наваливались по вечерам, когда появлялось немного свободного времени от ежедневных обязанностей по отделению. Как только он чувствовал приближение очередного приступа ярости, Федор брал с собой книгу и выходил на свежий воздух. Целенаправленной походкой, словно продолжая выполнять служебные обязанности, он ходил по улицам деревень, где они останавливались на ночлег. Читать в темноте было невозможно, но даже сами тяжесть и наличие книги в руке успокаивали и постепенно возвращали к предыдущему состоянию усталости и апатии…


Утром 9-го ноября они буквально вышибли Советы из Нижнедевицка, захватив много пленных красноармейцев, а с ними несколько идейных большевиков. Было ли солдатам предложено присоединиться к Добровольческой армии или нет, Федор не знал. Как не знал, был ли приказ расстрелять всех или только идейных большевиков. Но в суматохе военного времени и постоянных отступлений и наступлений, решения часто принимались спонтанные и недальновидные. На первый план выходили эмоции, а не здравый смысл. Тем более, ходили слухи, что генерал Шкуро чаще руководствовался собственным тщеславием, чем общей пользой, считая себя уникальным полководцем нового толка в новых же условиях военного времени. Как бы там ни было, но приказ пришел расстрелять поголовно всех взятых в плен в Нижнедевицке.

Приказ не коснулся их роты, о чем Федор потом не раз благодарил Бога в ночных молитвах, что тот не дал ему взять грех на душу. Неясно было и сколько человек расстреляли в тот день, но ходили слухи, что расстрелянных было не меньше сотни. После чего случилось еще одно событие, которое, казалось, в очередной уже раз в жизни, перетряхнуло все мировосприятие Федора.
Совсем молодой еще кадровый офицер, который командовал одним из “расстрельных” взводов, выполнил приказ, после чего вернулся в дом, который ему отвели на постой, побрился, надел парадную форму и выстрелил себе в сердце.

Говорили, что после себя он оставил письмо матери и сестрам с просьбой молиться за его душу и просил прощения у них за то, что, как офицер он не мог нарушить приказ, но после совершенного, вера и совесть не позволяют ему, как палачу жить дальше…


На постой им отвели амбар за хозяйским домом на самом краю Нижнедевицка недалеко от дороги, где всего месяц назад Федор слез с крестьянской подводы, чтобы записаться в Добровольческую армию. Поблизости протекала река Девица, которая больше напоминала широкий ручей, местами заросший травой и кустами. И хотя, уже не раз выпадал снег, и по ночам стояла минусовая температура, как предвестница морозов, течение пока еще не сковал лед и солдаты то и дело бегали с ведрами к речке, набрать воды, чтобы успеть нагреть ее на кострах, обстираться и помыться перед приказом о следующем выступлении.

Федор ненадолго остановился на берегу реки. Трава на невысоких берегах пожухла, и листья с кустов давно облетели, открывая серый и тоскливый пейзаж до самого горизонта. Сколько бы он не осаждал свои сомнения, словно пар из кипящего чугунка на плите, они то и дело прорывались наружу. И в тысячный уже, наверно, раз уже он задавал себе одни и те же вопросы. За что он воюет и ради чего? Что будет после войны, и чем сам он будет заниматься? И в тысячный раз он не находил ответов и не мог хотя бы обобщенно представить своего будущего.

Федор давно уже не испытывал огульных патриотических псевдоэмоций, которые неизменно пропадали, когда он оставался наедине с собой. Годы войны отдалили его и от семьи, и от семейных ценностей и, даже просидев дома больше полутора лет после демобилизации с Западного фронта, он так и не смог войти в ритм ранее привычной крестьянской жизни. Война и постоянные перемещения по стране, казалось, уже давно лишили его корней. Люди близкие и знакомые, к которым он мечтал вернуться по окончании войны стали неожиданно чужими. Если он воевал только за эту землю, серой бесконечностью раскинувшейся перед ним, ему становилось еще страшнее, потому что он не испытывал ничего, кроме тоски и тяжести в душе, глядя на осенние российские пейзажи.

В семье никто не мог понять его нынешнего состояния и отношения к жизни. Более того, и сам Федор уже не понимал, ради чего живет и ради чего просыпается каждое утро. Не имея ответов на вопросы, он просто проживал каждый день в ежедневной рутине, надеясь, что однажды ответ придет сам собой…


Федор оторвался от тяжелых мыслей и вернулся в расположение отделения. Амбар был старым и пустующим не первый месяц. Скот у хозяина реквизировали. Сено и солома также были изъяты. Ворота чуть покосились и заросли сорняками. Видно было, что до них никому нет дела. Судя по отсутствию домашней птицы и иной живности, хозяйство от постоянных реквизиций давно пришло в упадок.
При размещении на ночь, хозяин даже не вышел к ним, то ли уже смирившийся с постоянными незваными постояльцами, то ли озлобившийся на то, что даже на собственной земле его лишили права быть хозяином те, кто якобы воевал за его же будущее.

И все же по углам амбара осталось достаточно сена, чтобы лечь спать не на голой земле. Откуда-то появился большой котел и несколько охапок дров. Котел поставили в центре, укрепили его камнями у основания и разожгли в нем костер. Где все это достали, Федор не спрашивал. Даже, если его солдаты где-то украли дрова и котел, реальных мер воздействия на них у Федора все равно не было, не считая расстрела за мародерство. Но поскольку жалоб со стороны местных жителей формально не поступало и поскольку ему и самому давно хотелось есть и согреться, он не задавал лишних вопросов, приученный к необходимости реквизиций еще в Галиции.


…Федор сидел перед костром в амбаре, пил из металлической кружки кипяток и застывшим взглядом смотрел в огонь. Все мысли сейчас были о молодом, застрелившемся днем офицере. Федор представил себя на его месте, отдающим приказ стрелять по безоружным людям и понимал, что не знал что бы сам он почувствовал в те мгновения. Смог ли бы он спокойно стрелять в безоружных, приведенных на убой людей или совесть сама бы временно отступила, замещенная приказом и чужой волей?

Чем дольше он думал об этом, тем паршивее становилось на душе. И еще паршивее становилось оттого, что сам он вряд ли бы смог поступить также – выполнить приказ, а затем, наедине с собой, сделать, как подсказывала совесть. Так, что даже грех самоубийства не смог перевесить грех убийства других людей.

Ему, видевшему тысячи смертей на фронте, было не по себе. Он опять зашел в тупик сомнений. И с каждым новым витком сомнений, на душе становилось все хуже и хуже. Он, проживший на свете больше трех десятков лет и перечитавший мировую классику за последние годы, не мог найти ответ на такой, казалось бы, простой вопрос.

То ли от неумения понять себя, то ли со злости на бессмысленную войну, затянувшую его в свой водоворот, он почувствовал, как его охватывают знакомые чувства ярости и агрессии и, одновременно, отчаяния...


То ли именно его размышления притянули тему разговора у костра, то ли Федор сам неосознанно, периферийным слухом услышал что-то, из-за чего мысль зацепилась за самоубийство офицера, но вокруг говорили именно об этом. Громче всех говорил Кузьма, перекрывая своим голосом и чужие мнения, и чужие голоса. Офицера он называл слабаком, а поступок, по-бабски, истеричным и слюнтяйским.

Несколько секунд Федор прислушивался к однобоким и резким фразам Кузьмы, пока не почувствовал, как его начинает охватывать приступ бешенства. Но, как не пытался он подавить его в себе, ничего не получалось. Наконец, Федор не выдержал и угрожающе произнес:

- Кузьма, замолчи!

Федор чувствовал, как ярость клокотала уже в горле и ватной слабостью опускалась в ноги.

- А что, Федор Петрович, не так? Ему красных надо давить, а он, как барышня кисейная…- злости в голосе Кузьмы не было, только презрение к чужому поступку и желание заработать одобрение окружающих.

- Кузьма, не касайся мертвых… - голос Федора уже захлебывался дрожью от бешенства.

- Да, ладно меня затыкать то! Может он сам в душе красный был?! Своих перестрелял, а потом и сам, дурак, с горя застрелился. – Кузьма довольно захохотал над своей неумной шуткой, не чувствуя, как в воздухе сгущается напряжение.

Вслед за ним никто не засмеялся, но и не сделал ни одного замечания, как и не проронил ни единого слова. Будь Кузьма чуть умнее и замолчи в тот момент или переведи хоть кто-то за костром разговор в другое русло, всего, что случилось в дальнейшем, наверняка, можно бы было избежать.

Но над костром повисло молчание, прерываемое лишь треском дров в большом котле и остаточным, довольным смехом Кузьмы. И теперь, все, что происходило, уже не касалось никого, кроме них двоих. И это противостояние воль и мнений – одного, прямого и однобокого и второго – так и не высказанного, было единственным, что сейчас оставалось важным.

Кузьма, привыкший, в своей прежней жизни, что большинство считались с его габаритами и боялись его, посмотрел презрительно на Федора и также вызывающе произнес:

- Офицерики с нежной душонкой! Белая кость с красной кровью! А то и еще с чем красным! Собаке и смерть собачья! – и опять довольно захохотал.

Федор молча поднялся, взял дрожащими руками первую винтовку из пирамиды, составленной в углу амбара, развернул ее прикладом вперед и резко, уже не сдерживая ярости, с размаха ударил Кузьму в челюсть. Довольный хохот разом захлебнулся на самой высокой ноте. Кузьма несколько секунд смотрел на Федора округлившимися бессмысленными глазами, после чего без сознания упал на бок. Из его разбитых губ на землю густой струей потекла кровь.

Ярости было столько, что Федор не мог произнести ни слова. Не понимая, что делает, он развернул винтовку, передернул затвор и приставил дуло к голове Кузьмы. И только тут словно включили звук, и он услышал дикий крик Митрофана:

- Федор Петрович, Бога ради, не надо!!!

Он развернулся на крик и почувствовал, что сзади на него кто-то прыгнул, пытаясь свалить на землю. Перед глазами метнулась еще одна тень. Федор рванулся в сторону, сбрасывая с себя нападавшего, и резко ударил прикладом второго. Отскочил ко входу в амбар и направил винтовку на все отделение, сидящее возле костра. На несколько мгновений наступила полная тишина. Где-то вдалеке заржала лошадь, вслед за ней залаяла собака. Отчетливо был слышен треск прогорающих в костре дров. Федор смотрел на гротескные тени на стене амбара, которые отбрасывали языки пламени, и чувствовал, как палец занемел на курке.

Первым нарушил молчание Митрофан. Единственный, кто поднялся и стоял в полный рост. Он в ужасе смотрел на Федора и молящим голосом произнес:

- Федор Петрович, Бога ради…

Федор перевел взгляд на отблески костра в стеклах очков Митрофана и на несколько мгновений застыл в оцепенении. Затем опустил взгляд на винтовку, словно только сейчас заметил, что до сих пор сжимает ее в руках. И вдруг, в долю мгновения он ощутил полный упадок сил и почувствовал жгучий стыд за то, что не смог сдержать свои эмоции и сорвался на самого ничтожного человека в отделении.
Федор еще раз поднял глаза на Митрофана, но сейчас на неподвижном лице, в стеклах очков он увидел только отражение отблесков пламени. Федор еще раз опустил глаза на свои руки, отбросил винтовку в сторону и молча вышел из амбара.

Он прошел несколько сотен метров вдоль речки, тяжело дыша и еле сдерживая слезы отчаяния. Нашел пустынное место и спустился по тропинке к воде. Сел на уже подмерзшую землю, обхватил колени руками и так, раскачиваясь, со слезами на глазах, просидел больше двух часов, успокаиваясь и приходя в себя…



Когда он, наконец, поднялся с земли, его затрясло от холода, и кашель, пропавший казалось, за последние недели, вернулся с удвоенной силой. Федор переломился надвое, пытаясь сдержать приступ кашля, но было уже поздно. Судя по всему, последний выплеск эмоций и охлаждение от долгого сидения на промерзшей земле сделали свое дело: организм не выдержал очередного морального и физического потрясения. Федор почувствовал, что помимо простуженных легких, у него сильный жар и переохлажденное тело начало трясти от озноба.

Когда он вернулся в амбар, его уже трясло настолько, что он не мог надолго сжать челюсти. Лишь только необходимо было сделать глоток воздуха, зубы выбивали дробь друг о друга. Он обхватил себя обеими руками, плотно запахнув полы шинели, подошел к костру и сел возле него, не глядя ни на кого. Кто-то подвинулся уступая ему больше места, но даже жара, пылающего в большом котле костра, не хватало, чтобы согреться.

У него что-то спросили, но в ушах стоял гул, и он не разобрал ничего из сказанного. Ему поднесли ко рту кружку с разбавленным спиртом, и держали у рта, пока он не проглотил все. Но даже спирт не согрел его окончательно, и он почувствовал, что все больше теряет связь с реальностью.

Огонь горел перед глазами то приближаясь, то удаляясь. Перед лицом возникли очки Митрофана, который что-то говорил, но Федор все никак не мог разобрать, что именно. То, что на плечи ему накинули еще одну шинель, он почувствовал по лишней тяжести, клонящей его к земле. Но даже вторая шинель не дала ему необходимого тепла. Наконец, кто-то тронул его за плечо, то ли удерживая в одном положении, то ли укладывая на землю, но последнее, что Федор мог более или менее отчетливо вспомнить было то, что он плавно упал на бок и солдатские сапоги у себя перед глазами. После чего он потерял сознание.


Пришел в себя Федор только через двое суток в обозном госпитале. Судя по покачиванию и скрипу дерева, его куда-то везли на подводе. Сквозь неплотно прикрытые веки пробивался бледный дневной свет. Он чуть приоткрыл глаза. Небо было затянуто тяжелыми серыми облаками. “К снегу”. Мысль родилась и сразу же угасла. Он попробовал пошевелиться и приподнять голову, но сил было слишком мало.
Все, на что его хватило, лишь чуть повернуть голову. Висок уперся в изгиб грубого войлока шинели, и от неприятного касания по всему телу прошла волна озноба. Федор тяжело задышал, чувствуя, что не может ни пошевелиться, ни согреться. Вслед за первой волной озноба, его опять начало трясти от холода. Обессиленное тело скрутило в приступе кашля, который, казалось, вырывал легкие из груди.
Откуда-то сзади и сбоку над ним наклонилось немолодое и измученное женское лицо в сбившемся белом платке.

- Очнулся? Ну, и слава Богу, – голос у сестры милосердия был спокойный и уставший.

Приступ кашля отпустил, и Федор задышал осторожно и размеренно, боясь, что любое резкое движение опять спровоцирует приступ.
Федор попытался рассмотреть черты женского лица, но даже такой серый день был слишком ярким для его отвыкших от света глаз. Он прикрыл веки и тяжело задышал. Привычные к заботе руки поправили шинель у него под головой.

- Думали поначалу тиф у тебя… Ан нет… Доктор сказал, что легкие сильно застудил… Отлежаться тебе надо…

Федор слушал фразы, прерываемые тяжелым дыханием, давно идущего человека.

- Ничего… через несколько дней доберемся до госпиталя… а пока держись…

- Куда… - он хотел спросить, куда они едут, но язык не слушался. Вместо вопроса, он лишь тяжело выдохнул, чувствуя, как тело опять начинает скручивать в спазме, предвестнике нового приступа кашля. Он задышал осторожнее, и приступ отпустил, не начавшись. Федор облизал пересохшие губы и попробовал спросить еще раз.

- Куда мы едем? – на этот раз получилось произнести весь вопрос, но сил едва хватило на тихий, хриплый шепот.

Но женщина, казалось, услышала или увидела его порыв.

- Что ты, милок?.. Спросил что-то? – Федор скорее почувствовал, как над ним опять наклонилось лицо.

На этот раз Федор собрался и уже отчетливо прошептал:

- Куда мы едем? – сил едва хватило на один вопрос, и он опять хрипло задышал, ожидая ответа.

- В Ростов мы едем, милок… на юг… в госпиталь…

Федор попытался вдуматься в сказанное, но мысли были тяжелыми, и он так и не смог составить своего отношения к поездке за сотни верст от дома. Сейчас единственное, чего ему действительно хотелось, было согреться и прийти в себя. Хотя бы в достаточной мере, чтобы передвигаться на собственных ногах. Но тело все также била дрожь и скручивало в кашле. Через некоторое время сестра милосердия накрыла его еще чем-то тяжелым и пахнущим хлевом, сверх двух шинелей, которыми он уже был укрыт. “Тулуп”. Мысли появлялись отдельными словами и короткими фразами и так же быстро пропадали, словно констатируя разрозненные факты.
Постепенно Федор начал согреваться и, казалось, ненадолго задремал, а когда открыл глаза, была уже ночь. Подвода все так же неровно раскачивалась на ухабах, впереди и позади него раздавался стук копыт, мерное дыхание лошадей и скрип колес.

- Проснулся? – голос был все тем же, спокойным и уставшим. – Ну, и слава Богу.

- Где мы? – слова все также давались ему с трудом, и он выдыхал их хриплым шепотом из простуженных легких.

- В Павловске мы уже. Переночуем и завтра с утра поедем дальше. Пока ты в жару метался, мы уже и Острогожск проехали. Хотели нас поначалу направить в Харьков, но совсем там неспокойно стало. Да, и на дорогах, говорят, невесть что творится. Потому и едем в Ростов… - говорила она обо всем просто и обыденно, как человек, давно смирившийся с капризами судьбы.

Федор слушал и молчал, пытаясь представить на карте их перемещения. Но сил было мало, и уже после упоминания о Харькове он потерял нить ее рассказа. Единственным, что удержалось в голове, был образ центральной улицы Острогожска, куда он еще до Великой войны часто ездил по делам своего хозяйства и то, что он все больше удалялся от дома. Но сейчас сил не было даже, чтобы расстроиться из-за этого.

- …да и петляем мы много. Завтра, говорят, поедем в Россошь и дальше уже на поезде… А послезавтра, с Божьей помощью, уже в Ростове будем.

Услышав знакомую фразу, Федор почувствовал, как что-то стало надламываться в нем. Неожиданно и, в то же время, ожидаемо в груди защемило от тоски и боли. Он тяжело задышал и холод и дрожь вновь волной прошли по всему телу.

- В церковь… мне… надо… отмолить… грехи… - он ни с кем не говорил так открыто о вере, держа ее в себе и уводя любой разговор в сторону, лишь только кто-то касался этой темы. И сейчас он сам удивился, что так открыто произнес перед незнакомым человеком то, чего никогда бы не сказал даже сельскому священнику. То ли болезнь и слабость были тому причиной, то ли подкупала доброта и забота в голосе сестры милосердия. Но произнес все слова он насколько мог отчетливо, боясь, что она переспросит и у него уже не хватит ни сил, ни духу повторить свою просьбу.

Но сестра услышала его хриплый шепот и уже тихо и с болью в голосе произнесла:

- Не получится уже сегодня. Закрыто все. Да и не донесу я тебя. Помолись про себя. Господь, он и здесь тебя услышит.

Федор услышал, как дрогнул ее голос в последней фразе и отвернул голову в сторону, чувствуя, как из глаз потекли слезы боли и благодарности…


На ночь их разместили в Павловске, в зданиях Духовного училища. В обозе было больше двух сотен больных и раненых. Потому часть из них поместили в подсобные помещения во дворе. Занятия в училище давно не проводились и во всем здании чувствовались запустение и заброшенность.

Хотя, для Федора, до сих пор находящегося в горячечном бреду, все это осталось на уровне смутных ощущений. Пустые коридоры, гулкие шаги солдатских сапог, неровное дыхание солдат роты сопровождения, которые помогали разгрузке и устройству больных в помещениях.

Пока носилки с ним заносили в здание, Федор поворачивал голову в стороны, насколько позволяло его состояние, ожидая появления сестры милосердия. Но она куда-то пропала, и Федор сразу смирился с тем, что сегодня ее больше не увидит. Оттого, что его сняли с подводы и перенесли в помещение, его опять начала бить дрожь. Его положили на шинель, на холодный деревянный пол и от нового положения всего тела, его опять скрутил приступ кашля. Молодой совсем солдат, видя его состояние, подоткнул под него шинель, поправил тулуп и аккуратно поправил свернутую под головой Федора шинель. После этого Федор затих, пытаясь согреться и не допустить новых приступов кашля, рвущих горло и легкие.

Его и еще десяток раненых разместили на первом этаже Больничного корпуса Духовного училища. В центре комнаты поставили небольшую дровяную печь-буржуйку, и уже через полчаса воздух в комнате согрелся, а с ним начал согреваться и Федор. И, хотя все тело продолжала бить дрожь, он чувствовал, как от тепла веки закрываются сами и он проваливается в сон.


Его разбудили через час. Не очень симпатичная, но улыбчивая и совсем молодая сестра милосердия, протирала платком его вспотевший лоб.

- Проснулись? Вот и славно. Сейчас будем ужинать. – Она почтительно обращалась к нему на вы, словно разделяло их не полтора десятка лет возраста, а, как минимум, два поколения.

Федор хотел было засмеяться такой почтительности, но тело опять скрутил приступ кашля. И пока его рвало и скручивало на полу, она сидела рядом и осторожно поддерживала его под голову.

Наконец, приступ прекратился, и Федор обессиленно откинулся на шинель. Он не помнил, ел ли он что-то за последние двое суток или нет, но единственное чего сейчас хотелось, провалиться в спасительное забытье. Но сестра милосердия была настойчива. Судя по всему, она уже давно привыкла к недовольству больных и уставших солдат и не принимала их приступы раздражения и недовольства на свой счет.

Он вдруг подумал о том, что могло привести такую молоденькую барышню, наверняка, из хорошей семьи, на войну. Разбитая любовь? Семейная трагедия? Вера? Чувство обобщенного долга? Или просто молодой идеализм? Но и эта мысль надолго не удержалась. И все же, каким бы ни было ее решение стать сестрой милосердия, Федор был ей бесконечно благодарен. Потому, что без ее помощи и помощи других сестер милосердия, он наверняка был бы уже мертв.

Она развернула небольшой пакетик с порошком, высыпала его в кружку и придвинулась к Федору. Аккуратно приподняла его голову и приставила жестяную кружку к его губам. Федору не оставалось ничего иного, как глотать горячую жидкость. Уже на втором глотке, он понял, что пьет свежий куриный бульон. Желудок, отвыкший от пищи, не мог принять много, но чувство голода требовало утоления. И Федор стал жадно глотать бульон. Но сил было мало и уже после первой кружки, он откинулся на шинель и тяжело задышал.

Пока Федор пытался отдышаться, сестра рассказала, что в Павловске им удалось купить всего пару куриц. И, чтобы на всех хватило бульона, куриц сварили в огромном котле, потому и бульон оказался таким жидким. Федор слушал и не верил своим ощущениям. Казалось, сейчас он пил самый вкусный и густой бульон в своей жизни.

Наконец, она повернулась к нему:

- Дала вам лекарство. Как вы себя чувствуете?

Глотая слова и все так же тяжело дыша, Федор тихо прохрипел в ответ:

- Спасибо, сестричка. Вроде жив, и слава Богу.

Он попытался улыбнуться, но даже на это его едва хватило, и на лице отразилась, скорее, гримаса смертельно уставшего человека. Но сестра поняла его чувства, улыбнулась и кивнула в ответ:

- Вот и хорошо. А завтра будем на станции. А в Ростове совсем оживете, - она улыбнулась ему еще раз и вытерла пот у него со лба. - Попробуйте уснуть. А там, глядишь, и ночь быстрее пройдет.

Она еще раз протерла платком его мокрый от пота лоб, повернула сухой стороной свернутую под головой шинель и привычно-заботливым жестом поправила на нем тулуп.

- Отдыхайте. И обязательно поспите. – Она еще раз окинула взглядом то, как он был укрыт, удовлетворенно кивнула сама себе и пошла к другим больным.

Сквозь полуприкрытые веки, все еще трясясь от периодических приступов озноба, Федор наблюдал за ее рациональными движениями и привычными к тяжелой и неблагодарной работе руками. Но горячий бульон и тепло помещения сделали свое дело: Федор почувствовал, как опять начинает проваливаться в спасительное забытье…


Несмотря на жару и духоту в помещении, Федора продолжало трясти от озноба. Несколько раз за ночь он просыпался, но голова была тяжелая и яркие образы из снов смешивались то ли с реальностью, то ли с другими снами, и он не мог понять, где между ними проходит граница. Несколько раз его скручивало в рвущем горло и легкие кашле прямо во время сна. Он просыпался в поту и кашлял в тулуп, стараясь делать это, как можно тише. Потом, чтобы согреться, он усилием воли вытаскивал руку из-под шинели и тулупа и пытался плотнее завернуться них. Но, каждый раз, от любого нового движения, его начинало трясти еще сильнее. Он набирал полные легкие воздуха и медленно выдыхал его себе под исподнее белье. Но сколько бы он ни пытался поправить на себе тулуп, каждый раз чего-то недоставало. Казалось, то одна сторона тела, то другая, оказывались открытыми и все его усилия шли прахом.

Тяжелым и беспокойным сном он забылся только под утро. Образы горящего костра в котле, гротескные тени по стенам амбара, где он едва не застрелил Кузьму, смешивались с запахами и образами из окопов в Галиции. В ноздри явственно бил душный и тяжелый трупный запах. Образ жены во снах становился образом сестры милосердия, идущей за подводой. Перед глазами стояли отблески языков пламени в очках Митрофана и размытый, собирательный образ молодого офицера, стреляющего себе в сердце. И следом за любым образом, Федор неизменно оказывался на берегу Девицы, где он сидел на мерзлой земле со слезами на глазах, раскачиваясь от жалости к себе и безысходности, и его трясло от холода. И жгучий стыд за свою несдержанность в амбаре. Стыд, который он испытывал то ли во сне, то ли уже наяву…


Он приоткрыл глаза только тогда, когда в помещении раздался топот сапог. Солдат роты сопровождения зашел в комнату и так же быстро вышел из нее, хлопнув дверью. Кто-то застонал от боли позади Федора. Но сил поворачивать голову не было. Воздух в помещении был спертый. Сильно пахло несвежими, давно немытыми телами и использованными, пропитанными кровью и гноем бинтами, сваленными у входа, которые пока еще не вынесли наружу и не сожгли.

Федор перевел взгляд на противоположную стену. За окном серело все такое же хмурое, как и накануне, монолитное ноябрьское небо. Он закрыл глаза, прислушиваясь к своему самочувствию. Мокрое от пота исподнее белье начало чуть подсыхать, но все тело было липким и словно налитым свинцом. Он провел пальцами по своему бедру, и даже такое легкое прикосновение отозвалось неприятным резонансом по всему организму. По малой нужде хотелось в туалет, но желание было несильным и вполне терпимым. Судя по внутренним ощущениям и общему состоянию, почти всю влагу тело выпустило через пот. Федор облизал сухие губы и почувствовал, что опять проваливается в сон.


Окончательно его разбудили через несколько минут. Та же молодая сестра милосердия, что вечером поила его бульоном, поправляла под его головой свернутую шинель.

- Совсем все на вас мокрое. Так вам наружу нельзя. Простудитесь еще сильнее.

Как ни стыдно было Федору находиться в таком состоянии, он смущенно и благодарно выносил все ее действия. Но она, казалось, даже не замечала его смущения.

Она помогла ему справиться с малой нуждой, затем позвала одного из солдат роты сопровождения. Вместе они приподняли Федора, поменяли на нем комплект нижнего белья на сменный, что был у него в сидоре и опять укрыли шинелью и тулупом. Хотя, его продолжало трясти, он терпеливо перенес переодевание и сейчас лежал молча, хрипло дыша и пытаясь согреться.

Весь завтрак Федора составил, как и накануне, кружку горячего куриного бульона с лекарством. Но и на этот раз, одной кружки было с избытком для его отвыкшего от пищи желудка.

После бульона его стало трясти чуть меньше. Он надвинул тулуп до подбородка и уже спокойно из-под полуприкрытых век наблюдал за утренней суетой и сборами. Наконец и его на носилках вынесли на улицу и положили на подводу. Еще несколько минут он наблюдал за суетой вокруг, за тем, как обоз, наконец, тронулся, после чего опять провалился в утренний, глубокий сон.


Федор проснулся от резкого и протяжного гудка паровоза. В ноздри били явные запахи железнодорожной станции военного времени: вонь от сгоревшего угля и переработанных смазочных материалов, тяжелый застоявшийся дух десятков немытых тел, давно нестиранной одежды и человеческих испражнений. На мгновение ему почудилось, что он опять в Галиции. Избавляясь от наваждения, он приоткрыл глаза. Куда хватало взгляда, привокзальная площадь была заставлена подводами. Переминались и фыркали лошади. Суетливо и нервно между подвод двигались люди. В основном, военные или сестры милосердия. Видно было часть давно небеленой стены одноэтажного здания вокзала с фронтоном и покрытой жестью крыши. Небо было все таким же низким и монолитно-серым.

Федора опять начало трясти от озноба. Он прикрыл глаза и задышал горячим воздухом прямо под тулуп, пытаясь согреться.
Время шло, но ничего, кроме привычной привокзальной суеты не происходило. Наконец, уже на исходе короткого осеннего дня, больных и раненых начали снимать с подвод и переносить на платформу для погрузки в поезд. В уже сгущающихся сумерках, вся платформа была заполнена ранеными. Говорили, что состав подадут с минуты на минуту. Кто мог стоять, стоял, облокотившись о стены вокзала, кто не мог, садились прямо на платформу, постелив под себя шинели. Многие, такие как Федор, лежали на носилках, ожидая погрузки. Люди курили и негромко переговаривались. Поезд все не подавали. Начали выдвигать версии о том, что придется заночевать в Россоши, а то и дальше – до самого Ростова – передвигаться обозом, на подводах.

Постепенно обсуждения перешли к событиям последних дней и недель. Раненые были из разных частей и сейчас делились мнениями, обидами и свежими воспоминаниями. Федор прислушивался с закрытыми глазами, все так же тратя немногие оставшиеся силы на попытки согреться.

Рядом с ним кто-то рассказывал о том, как корпус Шкуро более пяти часов сражался с корпусом генерала Мамантова, по ошибке приняв их за наступающие отряды красных. Говорили о том, что к красным прибывают бесконечные пополнения и скоро начнется полномасштабная война по всем фронтам сразу. Что красные расстреливают вообще всех дезертиров и всех, кто причастен к Белому Движению просто ради устрашения и своих, и чужих. Говорили о том, что из Франции получены танки Рено, а на железных дорогах курсирует несколько бронепоездов и что красные никогда не прорвутся через такую линию обороны. Кто-то сказал о наступлении на Москву, но тема не удержалась надолго. Люди были уставшие и подавленные и верили охотнее плохим слухам, чем хорошим.

Федор слушал вполуха и чувствовал то же самое, что и большинство людей вокруг. Очередной приступ непонимания и безнадежности всей этой разрушительной и никому не нужной войны. Почти никому. За исключением тех, кого он не знал и кому не верил, но воле и приказам которых отчего-то подчинялся, либо противостоял.

Часть слухов Федор уже слышал. О том, что корпуса генералов Шкуро и Мамантова вели пятичасовой бой между собой и не могли понять, что воюют друг с другом, просто не поверил. Но сейчас углубляться во все услышанное, и анализировать не было ни сил, ни желания. Единственное, на чем могла сконцентрироваться мысль, была скорейшая погрузка в поезд и возможность согреться в теплом вагоне.

Время шло, но состав все не подавали. К вечеру сильно подморозило. Те, кто был в состоянии передвигаться сам, периодически заходили в здание вокзала, чтобы погреться у буржуек. Но большинство так и оставались на улице в ожидании состава. Сестры милосердия суетились вокруг больных, но на всех их усилий не хватало. Наконец, всех лежачих, начали заносить в здание вокзала, уплотняя насколько возможно в небольшом помещении.

Федор решил, что не будет звать никого из сестер милосердия и, сколько бы времени на это ни потребовалось, терпеливо дождется поезда. Чувства, которые обуревали его, были давно привычными, но оттого, что все они были знакомы, не становилось сколько-нибудь легче. Сначала его захлестнула волна упрямства, мужской гордости и желания безропотно вытерпеть все испытания, которые Господь послал ему. Все они словно перемешались в единое разнонаправленное чувство, которое выматывало его не меньше, чем физическая немощь. Затем пришли отчаяние и жалось к себе. И только, когда, казалось, уже не осталось ни сил, ни воли бороться с собой, пришло смирение.

До самого лба он натянул тулуп, чувствуя, что оголил свои ноги, обутые в сапоги. Но в помещении от жара печек и дыхания десятков людей было достаточно тепло. Через силу, он поджал ноги, опять пряча их под тулуп. Словно зародыш в теле матери, он повернулся на бок и, насколько мог, сжался в комок, оставив для дыхания лишь небольшую щель. И начал молиться.

Он молился за всех, кого только мог вспомнить. За мертвых и живых. Прося для них только смирения и искупления от боли. Перед глазами проносились десятки лиц из родной деревни, однополчан с Западного фронта, просто случайных людей, которых он встречал в последние годы. Он молился за всех сразу и за каждого в отдельности, забыв о симпатиях и антипатиях. Сейчас это было больше нужно ему самому – оставаться наедине с молитвой среди толпы незнакомых людей.

Несмотря на шум в помещении, он продолжал молиться и за тех, кого не знал, включая и своих врагов, которые даже не были его личными врагами. Единственно, прося и им дать терпения и смирения и чаще обращаться хотя бы к своей совести, если они не верили в Бога и не ходили в церковь. Он молился больше часа и, наконец, почувствовал, как последние силы оставляют его и как в очередной раз он проваливается в сон…


Состав для них подали только через несколько часов, ближе к полуночи. Федор проснулся от того, что носилки с ним подняли и несли к вагону поезда. Откуда-то издалека доносился характерный шум паровоза, гудки и свистки на перроне, скрежет металла о металл. Но для него, обессиленного и все же с набранным по крупицам и до сих пор не растерянным смирением в душе, они остались лишь фоновыми звуками маленького провинциального вокзала. За три четверти часа погрузка была закончена, и поезд тронулся в сторону Ростова. Тогда Федор еще не мог даже предположить, что больше никогда не увидит родных мест.


До Ростова, куда в обычное время из Россоши поездка занимала около восьми часов со всеми остановками, состав ехал вдвое дольше.
Федор, почти все время пролежал в той же позе, которую принял в здании вокзала: на боку, поджав под себя ноги и пытаясь согреться. Казалось, переезды ослабили его еще больше. Больных и раненых было чересчур много, и сестры милосердия тратили все свое время на тяжело раненых, либо на тех, кто требовал к себе большего внимания просьбами, либо стонами.

Но данное себе слово Федор держал. С момента, как он лежал на перроне, ожидая поезда, вплоть до Ростова, он не издал ни звука, не считая безостановочных молитв, которые он произносил тихим хриплым шепотом, когда не спал, и приступов кашля. Все также через узкую щель между носилками и тулупом, он наблюдал за всем, что происходило вокруг, не фиксируясь ни на чем, кроме попытки согреться. Изредка, в мутном свете керосиновых ламп в поле зрения попадала незнакомая ему сестра милосердия. Пару раз она пыталась проверить его состояние, но лишь только она приподнимала воротник тулупа, Федор замолкал и делал вид, что спит. Она аккуратно накрывала его, убеждаясь, что он жив, и шла к другим больным.

Не однажды, глядя на ее неутомимое движение между ранеными, в его затуманенное болезнью сознание прорывалась мысль о мужестве и выносливости женщин. И он продолжал молиться. И за нее, и за всех сестер милосердия, чьи лица только всплывали в сознании. И за тех, кого даже не знал, но на кого всегда могли положиться больные и раненые.

Периодически он проваливался в короткий судорожный сон, который всегда заканчивался либо, когда поезд останавливался, либо когда трогался с места. Либо, когда на него накатывал новый приступ рвущего горло и легкие кашля…



Мне нравится:
0

Рубрика произведения: Проза ~ Роман
Количество рецензий: 0
Количество просмотров: 18
Опубликовано: 20.09.2019 в 14:19
© Copyright: Игорь Альмечитов
Просмотреть профиль автора






Есть вопросы?
Мы всегда рады помочь!Напишите нам, и мы свяжемся с Вами в ближайшее время!
1