КО ДНЮ РОЖДЕНИЯ М.ВОЛОШИНА


КО ДНЮ РОЖДЕНИЯ М.ВОЛОШИНА
 КО ДНЮ РОЖДЕНИЯ М.ВОЛОШИНА - ОБЗОР

28 мая 1886 г родился Максимилиан ВОЛОШИН - русский и советский поэт Серебряного века, переводчик, художник-пейзажист, художественный и литературный критик.

В Рейтинге-3. «Лучшие писатели России» М.Волошин занимает 60 место. 
В Рейтинге-5 «Поэты Серебряного века» занимает 16 место. 

Показалось уместным в этот день опубликовать подборку, в которой представить мнения о М.Волошине известных писателей, критиков и литературоведов.

Темен жребий русского поэта:
Неисповедимый рок ведет
Пушкина под дуло пистолета,
Достоевского на эшафот.

В начале своего пути Волошин примыкал к символистам, затем к акмеистам. Он испытал серьезное влияние французских поэтов и художников-импрессионистов. Многие его произведения посвящены событиям мировой и русской истории. Критики отмечали глубину содержания и безукоризненность формы, прекрасный язык его поэзии и широту его дарования. Значительный интерес представляют его переводы французских и бельгийских поэтов. С 1917 г. Волошин постоянно жил в Коктебеле.

СОДЕРЖАНИЕ

1. В.Вересаев о М.Волошине
2. С.Маковский о М.Волошине
3. Вс.Рождественский о М.Волошине
4. Эм.Миндлин о М.Волошине
5.1 Н.Чуковский о М.Волошине
5.2 Н.Чуковский о М.Волошине и А.Белом
6. И.Бунин о М.Волошине
7. Дуэль М.Волошина с Н.Гумилёвым и другие дуэли
8. М.Сабашникова о М.Волошине
9. Конфликт М.Волошина с О.Мандельштамом

1. В.ВЕРЕСАЕВ о М.ВОЛОШИНЕ

С осени 1918 года до осени 1921 года мне пришлось прожить в Крыму, в дачном поселке Коктебель, где года два перед тем я купил себе дачу. Там жил и Волошин.

Он был представителем озорства, попрания всех законов божеских и человеческих, упоенного «эпатирования буржуа». Вокруг него группировалась целая компания талантливых молодых людей и поклонниц, местных и приезжих. Они сами себя называли «обормотами». Сам Волошин был грузный, толстый мужчина с огромной головой, покрытой буйными кудрями, которые придерживались ремешком или венком из полыни, с курчавой бородой. Он ходил в длинной рубахе, похожей на древнегреческий хитон, с голыми икрами и сандалиями на ногах. Рассказывали, что вначале этим и ограничивался весь его костюм, но что вскоре к нему из деревни Коктебель пришли населявшие ее крестьяне-болгары и попросили его надевать под хитон штаны. Они не могут, чтобы люди в подобных костюмах ходили на глазах у их жен и дочерей.

Мать Волошина носила обормотское прозвание «Пра». Это была худощавая мужественная старуха. Ходила стриженая, в шароварах и сапогах, курила. Девицы из этой обормотской компании ходили в фантастических костюмах, напоминавших греческие, занимались по вечерам пластическими танцами и упражнениями. Иногда устраивались торжественные шествия в горы на поклонение восходящему солнцу, где Волошин играл роль жреца, воздевавшего руки к богу – солнцу.

Волошин обладал изумительной способностью сходиться с людьми самых различных общественных положений и направлений. В советское время, например, он умел, нисколько не поступаясь своим достоинством, дружить и с чекистами, и с белогвардейцами, когда Крым то и дело переходил из одних рук в другие. До революции он был в дружеских отношениях с таврическим губернатором Татищевым.

Волошин был человеком большого ума и огромнейшей образованности. Вячеслав Иванов, Брюсов, Мережковский, Андрей Белый, Бальмонт, Волошин – все это были люди с широким и глубоким образованием. Но замечательно вот что: все перечисленные модернисты были люди исключительно образованные в области литературы, истории, философии, религии, искусствоведения, лингвистики, многие даже – в области естествознания, но – по крайней мере те, с которыми мне приходилось сталкиваться, – были изумительно наивны и нетверды в вопросах общественных, экономических и политических; здесь их твердый и решительный шаг сменялся слабою колеблющейся походкой, и не стоило большого труда сбить их на землю.

Волошин был умен, образован. Но крайне неприятное впечатление производило его непреодолимое влечение к парадоксам. Человек чрезвычайно оригинальный, он изо всех сил старался оригинальничать. Чем ярче была нелепость, тем усиленнее он ее поддерживал. Очень скоро у меня пропала всякая охота о чем-нибудь спорить с ним.

Чувствовалось, что самой очевидной истины он ни за что не примет, если она будет в банальной одежде. Маленькие его смеющиеся глазки под огромным лбом озорно бегали, и видно было, что он выискивает, чтобы сказать такое, чтобы посильнее ошарашить противника. Очень скоро это стало невыносимо скучным.

В политическом отношении он не считал себя ни большевиком, ни белым. Где-то в стихах писал, что ему равно милы и белые и красные, и воображал, что стоит выше их, тогда как в действительности стоял только в стороне. У власти были красные – он умел дружить с красными; при белых – он дружил с белыми. И в то же время он всячески хлопотал перед красными за арестованных белых, перед белыми – за красных. Однажды при белых на одной из дач был подпольный съезд большевиков.

Контрразведка накрыла его, участники съезда убежали в горы, а один явился к Волошину и попросил его спрятать. Волошин спрятал его на чердаке, очень мужественно и решительно держался с нагрянувшей контрразведкой, так что даже не сочли нужным сделать у него обыск. Когда впоследствии благодарили его за это, сказал: – Имейте в виду, что когда вы будете у власти, я так же буду поступать с вашими врагами.

И мастерская, и кабинет Волошина были во всю высоту заставлены полками с книгами. Книг было очень много, все очень ценное по литературе французской и русской, литературоведению, философии, теософии, искусствоведению, религии, масса ценнейших художественных изданий, заграничных и русских; книг по естествознанию не замечал; поражало полное отсутствие книг по общественным и экономическим наукам. Он с гордостью заявлял, что Маркса не читал и читать не будет.

Волошин был когда-то женат (на Сабашниковой), но давно разошелся с женой. В годы 1918–1921, когда я жил в Коктебеле, Волошин являлся везде с молодой, худощавой, довольно красивой женщиной, еврейкой, которую он всегда рекомендовал неопределенно-просто Татидой. Так все ее и звали. Елена Оттобальдовна (его мать) ее не любила, поедом ела, она была кроткая и безответная, делала самую черную работу. Для жизни она была какая-то неприспособленная. Когда я в 1926 году опять стал проводить лето в Коктебеле, Елена Оттобальдовна уже умерла и при Волошине была Мария Степановна (Заболоцкая). Она была зарегистрирована с Волошиным и была очень энергичная и хозяйственная, ходила стриженая, в шароварах и сапожках.

Дача Волошина создавалась стихийно. Мать его отдавала комнаты дачникам и каждый год пристраивала новые комнатки. В глубине еще большой двухэтажный дом. В общем в даче было комнат двадцать пять. С приходом Советской власти путем больших хлопот, и собственных, и многочисленных его друзей, Волошину удалось спасти свою дачу от реквизиции. Он превратил ее в бесплатный Дом отдыха для писателей и художников, и в таком виде дача просуществовала до самой его смерти (впоследствии она была передана Литфонду).

Волошин со смехом рассказывал, что местные болгары, сами обычно сдающие на лето все в своих домах, что можно только сдать для дачников, страшно возмущались тем, что Волошин сдает комнаты бесплатно, что это «не по-коммунистически». Каждый год масса интереснейших писателей и художников съезжались к Волошину; в мастерской устраивались разнообразнейшие литературные чтения. Волошин слушал и рисовал акварельные картинки. Он был еще и художником и писал акварели, представлявшие по большей части идеализированную природу Коктебеля. Писал он их чуть ли не пачками, одновременно по нескольку штук, и потом раздаривал друзьям. На литературных этих сборищах очень много своих стихов читал и сам Волошин.

Очень оригинальна его литературная судьба. Начал он второсортными модернистскими стихами. Но и тогда обратило на себя внимание его энергичное стихотворение, кажется, называлось оно «Ангел мщения». Стихи его были перенасыщены ученостью, а чтобы понимать его, нужно было постоянно заглядывать в энциклопедический словарь. Однажды в Москве он читал одно стихотворение Вячеславу Иванову и сам с гордостью говорил об этом стихотворении, что во всем мире его могут понять только два человека: он сам и Вячеслав Иванов.

Революция ударила по его творчеству, как огниво по кремню, и из него посыпались яркие, великолепные искры. Как будто совсем другой поэт явился, мужественный, сильный, с простым и мудрым словом, но и тут постоянно его сосало желание оригинальничать.

Печатался Волошин мало. Литературный гонорар был ничтожный. Кое-что получал от продажи своих акварелей. Существовать на это было, конечно, невозможно. Кажется, получал он ежемесячно что-то от ЦЕКУБУ (Центральная комиссия улучшения быта ученых). Много помогали гостившие у него летом клиенты. Волошин целый год получал от них продуктовые посылки, так что даже менял продукты на молоко. Он легко брал от других, но легко и отдавал.

2. С.МАКОВСКИЙ о М.ВОЛОШИНЕ

В Волошине была особая ласковость, какое-то очень вкрадчивое благожелательство, он всегда готов был придти другому на выручку, и это подкупало. Щедр был духовно и восторженно впечатлителен, иногда и трогательно заботлив. А физически – совсем лесовик из гриммовской сказки. Сильный, массивный (весил семь пудов), хоть невысок ростом, – он отличался на вид цветущим, пышущим здоровьем, и не жирен, а необыкновенно плотен и, вместе, легок на ходу: упругий мяч.

Это делало его, пожалуй, несколько «неуместным» рядом с другими жрецами муз в редакции «Аполлона», большею частью – худыми, телесно недоразвитыми. Стесняла его немного эта массивность и пользовался он всяким случаем, как бы помочь слабейшему. Любил, между прочим, лечить наложением рук; уверял, что из него исходят флюиды. От его мощного, полнокровного тела и впрямь веяло каким-то приятным жаром.

К русской литературе он долго никак не умел пристать. Несмотря на огромную трудоспособность и страсть к писательству, сам писал сравнительно мало, больше переводил французских новоявленных гениев, например, Верхарна и Поля Клоделя.

Среди сотрудников «Аполлона» он оставался чужаком по всему складу мышления, по своему самосознанию и по универсализму художнических и умозрительных пристрастий. В Париже, где прожил он довольно долго до нашей «первой» революции, занимаясь живописью, он офранцузился не на шутку, примкнув к монпарнасской богеме (хотя очень плохо владел французским языком, – так, никогда и не научился).

Но поэзия Волошина в то время не производила особого впечатления, хоть он и удивлял уже техническим мастерством. Недоставало его стихам той силы внушения, которая не достигается никакими внешними приемами. От их изысканной нарядности веяло холодом… По крайней мере, таковы почти все стихи (за 1900–1910 гг.), вошедшие в единственный дореволюционный его сборник, изданный «Грифом» под заглавием «Стихотворения». В молодых «Стихотворениях» Волошина много романтизма и археологической эрудиции.

Но все это не тот еще Волошин, которого будет помнить Россия… Нужен был «Октябрь», нужны были трус и глад и мор революции, воспринятые Волошиным со щемящей болью и мистическим смирением (но не соблазнившие его социальными иллюзиями, как стольких писателей), нужно было «потерять Россию», ту благословенную, чудотворную Россию, которую «Октябрь» втаптывал в кровь и грязь, чтобы он обрел ее в себе… И вдруг забили в нем какие-то изглуби русские истоки: он вырос в эти революционные годы, проживая в своем возлюбленном Крыму, в Коктебеле, вырос в крупного поэта.

Ему была характерна неестественная, душевная и физическая застенчивость. Недаром ведь, у него была слава вечного девственника, хоть он и отрицал это. Еще в первой молодости он женился, и тотчас почти – с женой разрыв.

Я познакомился как-то в Москве (по поводу одной выставки) с этой неудавшейся подругой жизни Волошина – Сабашниковой (из просвещенной московской купеческой семьи). Разойдясь с Волошиным, она сохранила с ним товарищескую связь. Злые языки утверждали, что она никогда и не была ему женой. Я спросил ее про мужа с полушутливой откровенностью: – Скажите, кто он, и почему так странны его дружеские приключения с женщинами? Подумав, она ответила с какой-то полуобиженной усмешкой: – Макс? Он – недовоплощенный…

По истечении года после «великой и бескровной» революции бывший социалист-революционер Волошин «принял» Октябрь с отвращением. Крымская бойня двадцатого года глубоко, неизгладимо ранила поэта. Он писал: «Стал человек один другому «дьявол».

В философских послереволюционных стихах Волошина, случается «риторика» такой силы, что тут грани стираются между изреченным словом и напором вдохновенного чувства. Это уже словесное волшебство, и оно убедительней всякой надуманной мудрости. Что было написано им позже 1922 года – в течение целых десяти с лишним лет жизни, которые даровала ему судьба после упомянутых берлинских его книг, – жизни в своем коктебельском доме, обращенном в «Дом отдыха», куда съезжались летом писатели и артисты?... Об этом узнавали мы только случайно, из источников, часто и недостоверных.

Мы знаем еще, что советчики, пусть и не печатали Волошина, но – терпели, И даже больше: не только не преследовали Коктебельского мудреца, хотя он не шел ни на какие сделки с совестью, а случалось, и подкрепляли его продовольственными посылками, благодаря хлопотам Валерия Брюсова. Но Брюсов умер в октябре 1924 г. Получал ли Макс и позже какой-нибудь писательский паек? Вряд ли. Хорошо еще, что позволяли ему вольно дышать в Коктебеле, где он продолжал чувствовать себя немного хозяином: жил, окруженный друзьями и книгами в прежней своей просторной студии. «Пансионеров» в Коктебельском «Доме отдыха» бывало достаточно, иногда до трехсот за год. Среди них многие относились к нему дружески-заботливо.

Разумеется, чем могли – помогали. Но эта помощь не разрешала вопроса о средствах к существованию. Единственным его заработком была случайная продажа акварелей с видами Крыма, он рисовал их неутомимо. В одном из коктебельских писем Волошина, просочившихся заграницу, он признается, что материально существует каким-то чудом. К тому же и здоровьем он слабел после тяжкой болезни, перенесенной в 1921 г. Было ему немногим больше пятидесяти лет, когда он стал глохнуть и слепнуть.

Он умер, по-видимому, в крайней нужде в августе 1932 года, 55 лет от роду. В эмигрантских газетах были некрологи. Написал о нем свои воспоминания и Бунин. Вскоре затем Марина Цветаева получила из Москвы письмо от Екатерины Алексеевны Бальмонт: «Зимой ему было очень плохо, писала она, – он страшно задыхался. К весне стало еще хуже. Припадки астмы учащались. Летом решили его везти в Ессентуки. Но у него сделался грипп, осложненный эмфиземой легких, отчего он и умер в больших страданиях. Он был очень кроток и терпелив, знал, что умирает.

Очень мужественно ждал конца… Похоронили его по желанию в скале, которая очертаниями напоминала голову Макса в профиль…»
Волошин – явление на закате российской имперской культуры. Фигура ни с какой другой не сравнимая. Пора серьезно вчитаться в его стихи. В них сверкают те пророческие зарницы, которые именно в наше время все тревожнее свидетельствуют о надвигающейся грозе.

Какая противоположность: Волошин и Гумилев, другой тоже погибший приятель мой, соперник Волошина в смертельной распре из-за выдуманной Волошиным поэтессы Черубины де Габриак. Они противоположны всем обликом, всем самосознанием, всем закалом души. Обоих погубила революция, но как непохожи их смерти! Застреленный в затылок Гумилев в подвале ЧК, сам себе напророчивший страшную гибель, такую внезапную, всех удивившую в свое время, и Волошин, медленно умиравший много лет, хоть и он предчувствовал неумолимый рок…

Еще в 1921 году, лежа на койке феодосийской больницы, тяжело болевший поэт написал стихи «На дне преисподней», посвятив их памяти Блока и Гумилева, того самого Николая Степановича Гумилева, который двадцать два года раньше стоял перед его пистолетом из-за женщины, оскорбленной им, Гумилевым, как мы знаем теперь – и призрачной, и вполне реальной Черубины де Габриак…

3. Вс.РОЖДЕСТВЕНСКИЙ о М.ВОЛОШИНЕ

Коктебель и М.А. Волошин неразделимы. Он первый поселился в этих неприветливых местах, в самим им построенном доме, к порогу которого подкатывались волны прибоя. С него, собственно, и начинается литературная история Коктебеля. Историк, археолог, ботаник, геолог, художник, поэт – Максимилиан Волошин одухотворил свой Коктебель страстной, до старости не угасающей любовью.

Я познакомился с М.А. Волошиным ранней весной 1926 года, когда он приезжал, после Москвы, в Ленинград со своей выставкой акварелей, посвященных природе Восточного Крыма. До сих пор я не знал его как художника, хотя имя Волошина, поэта, мне было, конечно, хорошо известно. Почти все волошинские стихи были посвящены темам искусства.

По своим прежним чисто читательским представлениям я ожидал увидеть изысканного парижанина, типичного француза, чуть ли не в цилиндре и с моноклем в левом глазу. Велико же было мое удивление, когда передо мной оказался невысокий, богатырского сложения человек с чисто русским лицом, с широкой дьяконской шевелюрой и густой, окладистой бородой – почти персонаж из пьесы Островского. Все в его облике дышало давней, чуть ли не допетровской Русью. И только изысканно построенная, несколько грассирующая речь, изящно-сдержанный жест да строгое профессорское пенсне выдавали в Волошине европейца, завсегдатая поэтических собраний и людных вернисажей.

В последний раз я видел Максимилиана Александровича летом 1932 года. Он уже заметно одряхлел и почти не выходил из своей комнаты. Одышка часто прерывала его речь. Но он по-прежнему был окружен молодежью и почтенными учеными, отдавая весь свой вечерний отдых занимательной беседе. По-прежнему, преодолевая болезнь, поднимался он на свою рабочую вышку и склонялся над свежим листом начатой акварели, чтобы подготовить ее как подарок кому-либо из отъезжающих друзей.

Помню, в день моего отъезда он чувствовал себя особенно плохо (астма мучила его всю ночь), но в минуту прощания, как ни отговаривал я его, собрал все свои силы и вышел меня проводить за ограду дома к станции почтового автобуса. Там, на сухой полынной тропинке, он обнял меня молча, и я в то же мгновение с необычайной остротой печали почувствовал, что это наша последняя встреча. Полтора месяца спустя в маленьком предгорном городишке Казахстана Аулие-Ата, разбирая почту, привезенную верховым на нашу геологическую базу, я распечатал узкий синеватый бланк телеграммы. Сухо и кратко она извещала о смерти М.А. Волошина 11 августа 1932 года.

4. Эм.МИНДЛИН о М.ВОЛОШИНЕ

Мандельштам как-то взял у Волошина экземпляр «Божественной комедии» Данте – издание итальянского подлинника с параллельным переводом на французский язык – и, увы, затерял его. Это неудивительно при его тогдашней бродячей, неустроенной жизни. У него не было постоянного пристанища ни в Феодосии, ни в Коктебеле. А бывало еще, что он и брат его Александр нанимались работать на виноградниках где-нибудь в районе Коз и Отуз. И вот, раздобыв ничтожную толику денег, Мандельштам собрался уехать из Феодосии морем.

Волошин написал своему другу, начальнику Феодосийского порта, записку – просил в ней потребовать у Мандельштама «Божественную комедию». Добродушный начальник порта показал эту записку Мандельштаму. Куда девался волошинский Данте, измученный Мандельштам понятия не имел. Но требование Волошина взорвало его. Он написал оскорбительное, ругательное письмо Волошину.

Сначала он показал это письмо мне, даже писал его в моем присутствии за столиком в кафе «Фонтанчик». Я тщетно умолял Мандельштама не отправлять письмо. Подозреваю, что кроме меня это письмо он читал и другим. Очевидно, знал об этом письме и Илья Эренбург, у которого незадолго до этого произошла размолвка с Волошиным. (Эренбург с женой тоже жил в Коктебеле, но не у Волошина, а поблизости от него, на даче Харламова).

5.1 Н.ЧУКОВСКИЙ о М.ВОЛОШИНЕ

С Максимилианом Александровичем Волошиным я познакомился весной 1922 г. во время его первого после революции и гражданской войны приезда в Петроград. Как поэта тогдашняя литературная молодежь знала его мало и мало им интересовалась, считая его одним из второстепенных подражателей Брюсова.

Прислушиваясь к его рассказам, – а он был говор- лив, – легко можно было заметить, что красные ему все-таки куда милее белых. О писателях-эмигрантах говорил он с открытой враждебностью. Проездом в Петроград он остановился в Москве и не без гордости рассказывал, как хорошо был встречен Брюсовым, который был в то время коммунистом и, в сущности, руководителем всей московской литературной жизни.

В двадцать четвертом году приехал он в Ленинград с женой, Марьей Степановной. Первая его жена была Сабашникова, судя по фотографии, красивая женщина – из известной семьи московских купцов и издателей. Марья Степановна была маленькая женщина, очень ему преданная и трогательно считавшая его великим поэтом и великим человеком. Марья Степановна была по образованию фельдшерица, и именно как фельдшерица попала в коктебельский дом Волошина, – ухаживала за матерью Макса во время ее предсмертной болезни и осталась в доме хозяйкой.

Стихи Волошина произвели на меня большое впечатление. Это было совсем не то, что я ожидал. Ни брюсовщины, ни гумилевщины не оказалось в них ни капли – никакого «Аполлона». Это были серьезные живые раздумья о России, о революции, об истории, о только что утихнувшей гражданской войне, выраженные в несколько тяжеловатых, длинноватых, но страстных и искренних стихах. Особенно запомнилось мне «Видение Иезекииля» – лучшее, по-моему, из всего, что написал Волошин.

Отец мой вежливо хвалил их, восхищался отдельными удачными выражениями, но по тону его я понял, что стихи понравились ему не очень и что он, как и раньше, считает Макса поэтом второстепенным. Макс же принадлежал к числу тех литераторов, которые не сомневаются в величии всего, что они пишут, и позволяют слушателям только восхищаться.

…Волошины приняли нас ласково, дали нам комнату. В этом вовсе не было проявления особого к нам внимания. В их странном доме всех принимали так, даже совсем незнакомых. Без всяких просьб и оснований во множестве жили у Волошиных самые разные литераторы, окололитературные люди и многочисленные дамы и девицы. Кормились все за свой счет и кто как умел.

Жили Волошины крайне бедно, на наш нынешний взгляд даже нище. Макс не зарабатывал ничего, а Марья Степановна, лечившая как фельдшерица больных в деревне, получала за свои труды копейки. Бедностью своей Макс не тяготился нисколько и, казалось, не замечал ее. От своих гостей он хотел лишь одного – чтобы они восхищались его стихами и мудростью. И гости охотно и щедро платили ему восхищением. Одни потому, что это им ничего не стоило, другие – большинство ¬– совершенно искренне.

Волошин любил Коктебель нежной любовью и старался заразить ею каждого. Каждому он хотел показать все. Мы изнемогали, поднимаясь вслед за ним на кручи, мы не осмеливались следовать за ним по каменным карнизам над бездной, где он шагал так же уверенно, как по ровному полю. Жар солнца не смущал его, – он всегда ходил с непокрытой головой. Природа Коктебеля поразительно разнообразна – за час ходьбы можно попасть и в степи, похожие на пустыни, и в скалистые горы, и в горные дубовые леса. И всюду ¬– море.

По вечерам после ужина все население обеих дач собиралось у Макса на «вышке». «Вышкой» называлась открытая площадка на крыше дачи, куда можно было подняться по деревянной лестнице. Днем оттуда был прелестный вид на Коктебельскую бухту, на Карадаг, на окрестные холмы. Глядя с «вышки» на Карадаг, можно было заметить, что карадагская скала, обращенная к морю, напоминает своими очертаниями исполинский профиль Макса. Сходство и впрямь было поразительное, – Максин лоб, Максины глазные впадины, Максин нос, Максина борода. Макс гордился этим сходством и даже воспел его в стихах: «И на скале, замкнувшей зыбь залива, Судьбой и ветрами изваян профиль мой».

5.2 Н,ЧУКОВСКИЙ о М.ВОЛОШИНЕ и А.БЕЛОМ

…С приездом Андрея Белого многое изменилось. Его ждали давно и с волнением. Гостей Макса волновала возможность близкого знакомства со знаменитым писателем. Макса волновала встреча со старым знакомым, которого он не видел уже восемь лет. Андрей Белый находился тогда на вершине своей славы. Он был близок тогдашней интеллигенции, потому что пережил ¬– начиная с 1905 г. – все те наиболее типичные колебания, которые пережила она сама. Как и Блок, начал он с «соловьевства».

После 1905 г. он выпустил «Пепел» – самую лучшую и самую реалистическую из своих стихотворных книг, полную любви к революции и ненависти к старой России. На стороне революции стоял он и в «Петербурге» – талантливом романе о борьбе с самодержавием. Да и революцию изображал он в «Петербурге» как борьбу эсеровских заговорщиков с царскими администраторами. В годы реакции он поддавался всем реакционным влияниям – главным образом мистико-религиозным. В 1914 г. он мечтал о «разгроме тевтонов», в 1916-м – о революции и о мире без аннексий и контрибуций. Февральскую революцию встретил восторженно. В 1917 г. развивался все влево и влево и восторженно встретил Октябрь. В начале 1918 г., в одно время с блоковскими «Двенадцатью», он написал стихотворение, в котором воспел Октябрьскую революцию.

Октябрьская революция представлялась ему тогда событием стихийным и анархическим, – и именно это ему в ней нравилось. В годы гражданской войны, в годы голода и разрухи, когда в революции стали все отчетливее проявляться организационно-государственные формы он стал охладевать к ней. Он написал поэму «Последнее свида- ние» – всю обращенную к прошлому, к далекой ранней юности – прелестную, в которой он изобразил свою юность куда ярче и отчетливее, чем в томах своих воспоминаний, написанных в последние годы жизни.

После гражданской войны оставил Советскую Россию и уехал за границу. Эмигрантские круги приняли его поначалу восторженно, но очень скоро выяснилось, что они ошиблись. Белогвардейская эмиграция оказалась для Белого совершенно чуждой, и он занял по отношению к ней резко враждебную позицию. Уже через год явился он в советское полпредство в Берлине и попросился назад, в Москву. Его пустили. И через несколько месяцев после возвращения он приехал в Коктебель к Максу.

Он приехал в Коктебель не один, а с пятью дамами средних лет, пятью антропософками, пылкими его поклонницами. Имен и фамилий их я не помню, но – странное совпадение – по отчеству они все были Николавны. Всех пятерых Николавен поселили в первом этаже дачи Юнгов, в одной комнате, самой задней – той, которая выходит окнами в противоположную от моря сторону. Белый же занял комнату в доме Макса, выходящую на ту деревянную терраску, которая еще и до сих пор называется «палубой». До приезда Белого в Коктебеле был один центр, вокруг которого вращалось все общество, – Макс. Теперь центров стала два. И новое солнце стало быстро затмевать прежнее.

Белый, несмотря на седину и лысину, был в то время еще сухощав и крепок. Лицом он казался значи¬тельно старше своих сорока четырех лет, но тело имел совсем юношеское, очень скоро покрывшееся коричневым загаром. Ходил он быстро, легко, был подвижен, деятелен и говорлив.

Говорил торопливо, с присвистом, сильно жестикулируя, и маленькие голубенькие глазки его, как буравчики, вонзались в собеседника. Вставал он рано, шел на пляж, купался в стороне от всех, – потом много часов бродил по берегу, собирая камешки. Недели через две после приезда он устроил выставку своих камешков на деревянных перилах своей терраски, и, помню, коллекция эта поразила всех любителей красотой, подбором, количеством.

На мужской пляж он не ходил, и многое в тогдашних слишком свободных коктебельских нравах было ему, по-видимому, не по вкусу. Помню, каким раздраженным вернулся он однажды с берега моря и с каким возмущением рассказывал, как две незнакомые дамы подошли к тому месту, где он сидел, и стали раздеваться в нескольких шагах от него. Он долго не мог успокоиться, пришепетывал и присвистывал от негодования, а

Макс, поклонник античности и свободы, глядел на него, добродушно и хитро улыбаясь в бороду.

С женщинами Белый был учтив до чопорности. Вскоре оказалось, что он отличный и страстный танцор. Из Берлина привез он новый танец – фокстрот, о котором мы до тех пор никогда и не слышали. Он решил обучить фокстроту нас всех и в одной из больших комнат юнговского дома устроил танцевальный вечер. Явился он в домино, надетом на голое тело, – точно таком, какое описано в его романе «Петербург».

Танцевал он стремительно, пылко, самозабвенно и мою девятнадцатилетнюю жену явно предпочитал как партнершу всем своим пятерым антропософкам.
Уже тогда начал чувствоваться тот разлад между Белым и Максом, который постепенно разрастался. На вечерних собраниях на «вышке» теперь царствовал не Макс, а Белый.

И восхищались стихами не Макса, а Белого. Макс, конечно, еще раз прочел перед Белым все те свои стихи, которые уже неоднократно читал перед нами. И Белый хвалил их учтивейше, но, видимо, не так, как хотелось бы Максу. Стихи же самого Белого принимались слушателями восторженно. И действительно, слушать его под коктебельскими звездами было большим наслаждением. Я всегда любил многие его стихи и всегда считал его поэзию выше его прозы, которая написана излишне сложно, манерно, путано, претенциозно.

Охлаждение между Максом и Белым, исподволь нараставшее, прорвалось наконец наружу после того, как Белый прочел нам инсценировку своего романа «Петербург». Слушать его собрались мы после обеда у Макса в мастерской. Белый читал стоя, расхаживал под бюстом египетской богини Таиах, то кричал, то шептал, размахивал руками, вкладывал в чтение весь свой темперамент. Слушатели расположились где попало – на ступеньках деревянной лестницы, на тахте, на ковре. Макс сидел у окна, спиной к морю, за маленьким столиком, раскрыв перед собой большой альбом, разложив акварельные краски и кисточки. Слушая, он писал свои пейзажи, прелестные и талантливые, хотя и дилетантские.

Он слушал Белого спокойно, настолько углубившись в свои акварели, что нельзя было даже сказать, слушает он или нет. Он ни разу не показал, что чтение ему нравится. Признаться, мы все были несколько разочарованы, хотя не осмеливались это показать. Инсценировки романов редко удаются, и у Белого его «Петербург», превращенный в драму, стал бледен и ходулен. Буря разразилась после чтения – когда началось обсуждение.

Впрочем, первые выступавшие говорили комплиментарно, хотя и очень общо, пока не выступил Макс. В его выступлении, внешне вполне корректном и очень добродушном, было несколько насмешливых колкостей. Это вывело Белого из себя. Он даже растерялся от бешенства. Перебивая Макса, он возражал ему дрожащим от обиды фальцетом – и довольно невразумительно. В его выражениях были намеки на что-то давнее, нам, присутствовавшим, неизвестное и непонятное. Макс не потерял самообладания, но сильно покраснел. Страсти накалялись, началась общая сумятица, и кончилось это тем, что Белый решил немедленно уехать и пошел укладывать свой чемодан. Все пять Николавен вышли вместе с ним и тоже отправились укладывать чемоданы.

Ссору эту Максу удалось ликвидировать – он объяснился с Белым наедине, и Белый остался. Но прежние отношения уже не восстановились, – Белый никогда уже больше не приезжал в Коктебель. Нам с женой пора было уезжать. Мы провели в Кок¬тебеле более полутора месяцев. Я снова приехал в Коктебель через восемь лет после первого моего посещения – в июле 1932 г. Ехал я на этот раз один, без жены, и не в гости к Максу, а по путевке в Дом отдыха Литфонда.

К тому времени дом Макса был уже домом Литфонда, – за Волошиными оставался только второй этаж, где помещалась мастерская Макса. Все это произошло по воле самих Волошиных. Соседний дом – дача Юнга – тоже принадлежал теперь Литфонду. Обоими этими домами распоряжалась Московское отделение Литфонда. У Литфонда был еще и третий дом в Коктебеле – бывшая дача Манасеиной. Этой дачей распоряжалось Ленинградское отделение Литфонда, и я, как ленинградец, поселен был в ней.

Постоянная жизнь в Коктебеле, вдали от литературных центров, мешала стареющему Максу завязать связи с крепнувшей молодой советской литературой. За восемь лет, с 1924 по 1932 год, интеллигенция прошла огромный путь развития, а Макс, у которого, безусловно, были все данные, чтобы принять в этом развитии участие, остался в стороне, отстал, законсервированный среди коктебельских гор и пляжей.

Приехав в Коктебель, я сразу узнал, что он тяжело болен. За несколько дней до моего приезда у него был удар. Я поспешил к нему. Макс, необычайно толстый, расползшийся, сидел в соломенном кресле. Дышал он громко. Он заговорил со мной, но слов его я не понял, – после удара он стал говорить невнятно. Одна только Марья Степановна понимала его и в течение всей нашей беседы служила нам как бы переводчиком. Через несколько дней у него был второй удар, и он умер.

Мы узнали, что он завещал похоронить себя на высоком холме над морем, откуда открывался вид на всю коктебельскую долину. Восхождение на могилу стало любимой прогулкой отдыхающих в Коктебеле. Могила Волошина стала местной достопримечательностью, пользующейся всеобщим уважением. Все приезжающие в Коктебель знают, что это могила поэта, и почтительно склоняются перед нею.

6. И.БУНИН о М.ВОЛОШИНЕ

Волошин был одним из наиболее видных поэтов России предреволюционных и революционных лет и сочетал в своих стихах многие весьма типичный черты большинства этих поэтов: их эстетизм, снобизм, символизм, их увлечение европейской поэзией конца прошлого и начала нынешнего века, их политическую «смену вех» (в зависимости от того, что было выгоднее в ту или иную пору); был у него и другой грех: слишком литературное воспевание самых страшных, самых зверских злодеяний русской революции.

Я лично знал Волошина со времен довольно давних, но до наших последних встреч в Одессе, зимой и весной девятнадцатого года, не близко. Помню его первые стихи, – судя по ним, трудно было предположить, что с годами так окрепнет его стихотворный талант, так разовьется внешне и внутренне. Помню наши первый встречи, в Москве. Он уже был тогда заметным сотрудником «Весов», «Золотого Руна».

Уже и тогда очень тщательно «сделана» была его наружность, манера держаться, разговаривать, читать. Он был невысок ростом, очень плотен, с широкими и прямыми плечами, с маленькими руками и ногами, с короткой шеей, с большой головой, темно-рус, кудряв и бородат: из всего этого он, не взирая на пенсне, ловко сделал нечто довольно живописное на манер русского мужика и античного грека, что-то бычье и вместе с тем круторогобаранье.

Пожив в Париже, среди мансардных поэтов и художников, он носил широкополую черную шляпу, бархатную куртку и накидку, усвоил себе в обращении с людьми старинную французскую оживленность, общительность, любезность, какую-то смешную грациозность, вообще что-то очень изысканное, жеманное и «очаровательное», хотя задатки всего этого действительно были присущи его натуре.

Как почти все его современники стихотворцы, стихи свои он читал всегда с величайшей охотой, всюду, где угодно и в любом количестве, при малейшем желании окружающих. Начиная читать, тотчас поднимал свои толстые плечи, свою и без того высоко поднятую грудную клетку, на которой обозначались под блузой почти женские груди, делал лицо олимпийца, громовержца и начинал мощно и томно завывать.

Кончив, сразу сбрасывал с себя эту грозную и важную маску: тотчас же опять очаровательная и вкрадчивая улыбка, мягко, салонно переливающийся голос, какая-то радостная готовность ковром лечь под ноги собеседнику – и осторожное, но неутомимое сладострастие аппетита, если дело было в гостях, за чаем или ужином…
Помню встречу с ним в конце 1905 г., тоже в Москве. Тогда чуть не все видные московские и петербургские поэты вдруг оказались страстными революционерами, – при большом, кстати сказать, содействии Горького и его газеты «Борьба», в которой участвовал сам Ленин.

...Его книгами – спутниками (по его словам) были: Пушкин и Лермонтов с пяти лет, с семи Достоевский и Эдгар По; с тринадцати Гюго и Диккенс; с шестнадцати Шиллер, Гейне, Байрон; с двадцати четырех французские поэты и Анатоль Франс; книги последних лет: Багават-Гита, Маллармэ, Поль Клодель, Анри де Ренье, Вилье де Лилль Адан – Индия и Франция…

…Волошин иногда у нас ночует. У нас есть некоторый запас сала и спирта, он ест жадно и с наслаждением и все говорит, говорит и все на самые высокие и трагические темы. Между прочим, из его речей о масонах ясно, что он масон, – да и как бы он мог при его любопытстве и прочих свойствах характера упустить случай попасть в такое сообщество?...

... Я его не раз предупреждал: не бегайте к большевикам, они ведь отлично знают, с кем вы были еще вчера. Болтает в ответ то же, что и художники: «Искусство вне времени, вне политики, я буду участвовать в украшении только как поэт и как художник». – «В украшении чего? Собственной виселицы?» – Все-таки побежал. А на другой день в «Известиях»: «К нам лезет Волошин, всякая сволочь спешит теперь примазаться к нам…» Волошин хочет писать письмо в редакцию, полное благородного негодования. Письмо естественно не опубликовали… Теперь уже давно нет его в живых. Ни революционером, ни большевиком он, конечно, не был, но, повторяю, вел себя все же очень странно…

7. ДУЭЛЬ М.ВОЛОШИНА с Н.ГУМИЛЕВЫМ и ДРУГИЕ ДУЭЛИ

Использованы воспоминания Волошина М.А., Маковского С.К. и Толстого А.Н.

Дуэль Волошина и Гумилева состоялась на берегу Черной речки 22 ноября 1909 г.

Максимилиан Волошин (1877-1932). К 1909 г. перед нами преуспевающий молодой литератор, его работы охотно публикуются, он лично знаком со многими интересными людьми, чьи имена впоследствии будут вписаны в летопись Серебряного века, посещает салоны, становится ярким представителем столичного бомонда. Он внешне интересен, разносторонне развит, полон идей, финансово независим, но пока неизвестен широкой общественности как интересный поэт – его первая книга стихов выйдет в 1910 г.

Николай Гумилев (1886-1921). 24 декабря 1903 г. Гумилев познакомился с Анной Горенко, будущей поэтессой Анной Ахматовой. Вторая их встреча произошла вскоре на катке. Некоторые стихи Гумилева этого периода были посвящены А. Горенко и позже вошли в его первый сборник «Путь конквистадоров». Тогда же Гумилев начал жадно читать новейшую литературу, увлекся русскими модернистами – Константином Бальмонтом и Валерием Брюсовым.

Гумилеву повезло – в молодости у него было два наставника, оба замечательные поэты. С Иннокентием Анненским он общался непосредственно. Другим (заочным) наставником Гумилева был Валеpий Бpюсов. Он встретил рецензией (не слишком похвальной) первый ученический сборник стихов поэта и не оставил вниманием последующие его книги.

Итак, к 1909 г. наш второй герой, Николай Гумилев, уже поэт с индивидуальным почерком, автор своих первых двух поэтических сборников. Широкой публике он не знаком, но в литературных кругах давно «свой человек».

К 1909 г. оба молодых поэта, Волошин и Гумилев, успели пожить в Париже и Москве, полны честолюбивых замыслов и проектов, их работы охотно печатают газеты и журналы. Волошин был женат, Гумилёв увлечен Анной, вскоре они обвенчаются – в 1910 г.

В 1908 г. поэтесса Елизавета Ивановна Дмитриева (1887-1928) посылает стихи Волошину, с которым познакомилась на собраниях на «Башне» Вяч. Иванова. Волошин одобрил и ободрил начинающую поэтессу.
25 мая 1909 г. Гумилев вместе с поэтессой Дмитриевой едет к Волошину в Крым. По пути, в Москве наносит визит Брюсову. В июне Гумилев гостит у Волошина в Коктебеле.

Лиле Дмитриевой было 22 года. Это была девушка с внимательными глазами, хромая от рождения. Летом 1909 г. Лиля жила в Коктебеле. В те времена она была студенткой университета и изучала старофранцузскую и староиспанскую литературу. Кроме того, она была преподавательницей в приготовительном классе одной из петербургских гимназий. Она вспоминает: «...В Коктебеле все изменилось. Здесь началось то, в чем больше всего виновата я перед Гумилевым. Судьбе было угодно свести нас всех троих вместе, его, меня и М.А. (Волошина) – потому что самая большая моя в жизни любовь, самая недосягаемая – это был М.А...

То, что девочке казалось чудом, совершилось. Я узнала, что М.А. любит меня, любит уже давно; к нему я рванулась вся, от него я не скрывала ничего. Он мне грустно сказал: «Выбирай сама. Но если ты уйдешь к Гумилеву, я буду тебя презирать...».

В 1909 г. создавался журнал «Аполлон», редактором которого стал Сергей Маковский – аристократичный и элегантный. Однажды в редакцию журнала «Аполлон» были присланы стихи. Автором талантливых лиричных стихов была загадочная незнакомка, скрывавшаяся под именем Черубина де Габриак.

Долгое время юная и, должно быть, прекрасная дева отказывалась появляться в редакции журнала и общалась с редактором исключительно по телефону. Маковский был восхищен. Он написал ответное письмо с просьбой прислать все, что до тех пор написала Черубина. Волошин с Лилей принялись за работу.

Волошин подсказывал темы, выражения, но все стихи писала только Лиля. В 1909 г. журнал «Аполлон» опубликовал подборку стихов никому неизвестной поэтессы с экзотическим именем Черубина. Эта таинственность и страстные стихи взволновали литературный Петербург. Поэты и художники терялись в догадках, кто же на самом деле эта таинственная незнакомка. Закрученная интрига не скоро раскрылась. Сводящей с ума красавицей Черубиной оказалась скромная, хромоногая и некрасивая учительница Е.И. Дмитриева.

Она приносила свои стихи и раньше в редакцию, но ее личность и творчество никого не заинтересовали. Тогда Волошин, решив ей помочь, придумал трагическую биографию, создал образ недоступной красавицы. Кстати, Ахматова считала виновными во внезапной смерти Иннокентия Анненского Маковского и Волошина, отодвинувших публикацию его стихов в «Аполлоне» ради Черубины де Габриак.

Мужчины подрались из-за самой что ни на есть реальной женщины, из-за ее интриги. Она говорила одно – Гумилеву, другое – Волошину, третье – Вячеславу Иванову. В конце концов, Волошин поверил в то, что Гумилев действительно распространял про нее недостойные слухи. Вот это и послужило причиной скандала.
Вот как позже комментировала сама Елизавета Ивановна Дмитриева (Черубина де Габриак) события, предшествовавшие конфликту.

«Весной уже 1909 года в Петербурге я была с большой компанией на какой-то художественной лекции в Академии художеств; был Максимилиан Александрович Волошин, который казался тогда для меня недосягаемым идеалом во всем. Ко мне он был очень мил. На этой лекции меня познакомили с Николаем Степановичем Гумилевым, но мы вспомнили друг друга... Это был значительный вечер в моей жизни. Мы все поехали ужинать в «Вену», мы много говорили с Николаем Степановичем об Африке, почти в полусловах понимая друг друга, обо львах и крокодилах.

Я помню, я тогда сказала очень серьезно, потому что я ведь никогда не улыбалась: «Не надо убивать крокодилов». Николай Степанович отвел в сторону Максимилиана Александровича и спросил: «Она всегда так говорит?» – «Да, всегда», – ответил он.

Гумилев поехал меня провожать, и тут же сразу мы оба с беспощадной ясностью поняли, что это «встреча» и не нам ей противиться. Это была молодая, звонкая страсть. «Не смущаясь, я смотрю в глаза людей, я нашел себе подругу из породы лебедей», – писал Николай Степанович на альбоме, подаренном мне».

Неожиданным завершением этой истории явилась дуэль Максимилиана Волошина и Николая Гумилева. Гумилев в 1909 г. в Коктебеле сделал Лиле предложение. Потом выяснилось, что Гумилев всем рассказывает о большом романе с Лилей, причем в очень грубых выражениях. Жених Лили не мог за нее вступиться, поскольку отбывал воинскую повинность. Волошин, с разрешения жениха, сам вызвал Гумилева на дуэль.

В мастерской художника А.Я. Головина при Мариинском театре, при стечении большого количества народа, Волошин подошел к Гумилеву и дал ему пощечину. «Вы поняли?» – спросил он. Гумилев ответил: «Да, я вызываю Вас на дуэль!» (огромный Волошин и достаточно щуплый Гумилев).

Дуэль Волошина с Гумилевым происходит из-за женщины – этой дамой была знаменитая Черубина де Габриак (Дмитриева), которая фактически стала одной из самых ярких поэтических легенд ХХ века. В тот же день, в день ссоры в мастерской, Гумилев просит М.А. Кузмина и Е.А. Зноско-Боровского быть его секундантами.

Весь следующий день между секундантами шли отчаянные переговоры. Гумилев предъявил требование стреляться в пяти шагах до смерти одного из противников. Он не шутил. Для него, конечно, изо всей этой путаницы, мистификации и лжи не было иного выхода, кроме смерти.

Секундантами Волошина был… граф Алексей Николаевич Толстой, сотворивший «Петра I», «Хождение по мукам», «Гиперболоид инженера Гарина» и др., и князь Александр Константинович Шервашидзе-Чачба. Секундантам Волошина удалось уговорить секундантов Гумилева стреляться на пятнадцати шагах.

Но надо было уломать Гумилева. На это был потрачен следующий день, 21 ноября. Кузмин и Зноско-Боровский ездили к Волошину с официальным уведомлением о дуэли.
Где могут стреляться поэты? Разумеется, на Черной речке, 72 года спустя.

Дуэлянты едут не на то место, где стрелялся Пушкин с Дантесом, но недалеко от него. Дуэль задерживалась. Дул мокрый морской ветер, и вдоль дороги свистели и мотались голые вербы. Сначала машина Гумилева застряла в снегу. Он вышел и стоял поодаль в прекрасной шубе и цилиндре, наблюдая за тем, как секунданты и дворники вытаскивают его машину. Макс Волошин, ехавший на извозчике, тоже застрял в сугробе и решил идти пешком. Но по дороге потерял калошу.

Без нее стреляться он не хотел. Все секунданты бросились искать калошу. Наконец калоша найдена, надета, и Алексей Толстой, секундант Волошина, отсчитывает шаги. Николай Гумилев нервно кричит Толстому: «Граф, не делайте таких неестественных широких шагов!»

Начинается дуэль. Гумилев встал, бросил шубу в снег, оказавшись в смокинге и цилиндре. Напротив него стоял растерянный Волошин в шубе, без шапки, но в калошах. В глазах его были слезы, а руки дрожали. Алексей Толстой стал отсчитывать: раз, два... три! Гумилев промахивается, у Волошина осечка. Гумилев кричит: «Я требую, чтобы этот господин стрелял!»

Волошин стал оправдываться: «У меня была осечка», и Гумилев опять прокричал: «Пускай он стреляет во второй раз, я требую этого!» Волошин второй раз стреляет в воздух – опять осечка. Тогда подбегает Алексей Толстой, берет у Волошина пистолет, направляет в снег и он выстреливает. То есть действительно было две осечки подряд.

Гумилев стрелял с целью убить и сожалеет о том, что это не получилось. Он требует третьего выстрела, но, посовещавшись, секунданты решили, что это не по правилам. Впоследствии Волошин говорил, что он, не умея стрелять, боялся сделать случайный неверный выстрел, который мог бы убить противника. Дуэль окончилась ничем.

Поведение Волошина до и после дуэли вызвало возмущение всех окружающих, в числе которых были Вяч. Иванов и Анненский. История дуэли сильно повлияла на общее отношение к Волошину.

Каждый из участников дуэли был наказан штрафом по десять рублей. Вся желтая пресса писала об этой «смехотворной дуэли», смеялись над двумя известными поэтами, как могли. Саша Черный назвал Максимилиана Волошина «Ваксом Калошиным».
После этого Дмитриева перестала писать стихи, уединилась... и вскоре уехала на Урал, где ждал ее друг, влюбленный в нее с детства. Он был простым инженером, но она вышла за него замуж, взяв при этом его фамилию. Так она стала Елизаветой Васильевой.

Последняя случайная встреча Гумилева с Волошиным произошла в 1921 г. в Крыму. Волошин вспоминает: «Мы не видались с Гумилевым с момента нашей дуэли, когда я, после его двойного выстрела, когда секунданты объявили дуэль оконченной, тем не менее отказался подать ему руку. Я давно думал о том, что мне нужно будет сказать ему, если мы с ним встретимся.

Поэтому я сказал: «Николай Степанович, со времени нашей дуэли прошло слишком много разных событий такой важности, что теперь мы можем, не вспоминая о прошлом, подать друг другу руки». Он нечленораздельно пробормотал мне что-то в ответ, и мы пожали друг другу руки.

Я почувствовал совершенно неуместную потребность договорить то, что не было сказано в момент оскорбления: «Если я счел тогда нужным прибегнуть к такой крайней мере, как оскорбление личности, то не потому, что сомневался в правде ваших слов, но потому, что вы об этом сочли возможным говорить вообще». «Но я не говорил. Вы поверили словам той сумасшедшей женщины… Впрочем… если вы не удовлетворены, то я могу отвечать за свои слова, как тогда…» Это были последние слова, сказанные между нами».

Так состоялась одна из последних громких дуэлей с выстрелами, пусть и с осечками: пистолеты были пушкинских времен, ненадежные в сырую погоду. Больше выстрелы не звучали, хотя серьезные стычки и дуэли между поэтами были.

В феврале 1905 г. была несостоявшаяся дуэль Валерия Брюсова с Андреем Белым. Там тоже особенного повода не было. Брюсов формировал свой образ черного мага, он организовал психологический прессинг Белому, придрался к его письму и вызвал на дуэль. Когда Белый ответил недоуменным письмом, ничего не понимая: «Мне кажется, что повода нет, но я готов, если надо», то Брюсов написал, что удовлетворен и не настаивает.

Две несостоявшиеся дуэли Александра Блока с Андреем Белым – это тоже Серебряный век, как и Серебряный век – несостоявшаяся дуэль Михаила Кузмина с Сергеем Шварсалоном – пасынком Вячеслава Иванова. Кузмин распространил недостойный слух об отношениях Вячеслава Иванова со своей падчерицей Верой Шварсалон, сестрой Сергея Шварсалона.

В 1913 г. не состоялась дуэль Осипа Мандельштама с Велимиром Хлебниковым из-за антисемитских высказываний последнего.

В 1914 г. не состоялась дуэль Бориса Пастернака с его другом Юлианом Анисимовым, также связанная с антисемитскими высказываниями. Анисимов принес извинения и дуэль не состоялась.

А потом начинаются уже истории советского времени, в частности, 1921-й год – скандал Осипа Мандельштама с поэтом Владимиром Шершеневичем в Театре Таирова. Это история показывает, как изменились нравы к тому времени. Шершеневич начал задевать Мандельштама. Мандельштам стал угрожать, что он даст ему пощечину. Кончилось тем, что Шершеневич сам дал ему пощечину. Тот ответил тем же. Между ними началась драка. Но это уже совсем другие истории.

8. М.САБАШНИКОВА о М.ВОЛОШИНЕ (ИЗВЛЕЧЕНИЕ ИЗ КНИГИ М.САБАШНИКОВОЙ «ЗЕЛЁНАЯ ЗМЕЯ»)

Маргарита Васильевна Сабашникова, в замужестве Волошина (1882—1973 гг.) — русская художница и писательница.
В 1906 г. Маргарита Сабашникова вышла замуж за Максимилиана Волошина.
В 1907 г. Сабашникова и Волошин расстались. После разрыва сохранили дружеские отношения на всю жизнь.

Издательство Сабашниковых — московское издательство «просветительского» направления (1897—1930 гг.), выпускавшее преимущественно естественнонаучные и историко-литературные книги.

Основано братьями Маргариты - Михаилом и Сергеем Сабашниковыми, представителями известной сибирской купеческой семьи.
Рассказ о внешних событиях, встречах, житейских ситуациях не является для Маргариты Сабашниковой самоцелью, как это часто бывает в мемуарной литературе.

Они имеют для нее не просто личное или историческое значение, но прежде всего оказываются вехами, ступенями, а подчас настоящими испытаниями на пути интенсивного внутреннего поиска высшей правды, конечного смысла жизни; поиска, столь характерного именно для русского человека.

• Макс был оригинален не только костюмом, но и неожиданностью своих парадоксов и удивительной непредвзятостью по отношению к любой мысли, к любому лицу. Он был радостный человек, для России - непривычно радостный. В его радости всем явлениям жизни сияло что-то детское, хотя ему было уже двадцать девять лет. Он уверял, что никогда не страдал и не знает, что значит страдать.

• Вместе с Максом я бывала и в различных варьете, в аристократических и в бедных кварталах. Макс повсюду чувствовал себя как рыба в воде - лишь бы было из чего смастерить парочку парадоксов. Его уравновешенность и веселость действовали на меня во всем этом хаосе успокаивающе. Я удивлялась его терпимости и видела в ней большую душевную зрелость. Развивая какую-нибудь оригинальную идею или рассказывая о чем-то интересном, он походил на грациозно-неуклюжего щенка сенбернара, теребящего попавшую ему в зубы тряпку.

• Весной Макс внезапно перестал приходить. Я удивлялась и огорчалась. Я не знала, что мое чисто дружеское отношение к нему заставляло его страдать. Нюша уехала в Россию. Так что я осталась в Париже в общем-то одинокой. В это время из Петербурга приехала приятельница Екатерины Алексеевны Бальмонт - Минцлова - и поселилась в том же пансионе, где и я жила.

• Удручала меня также необходимость сообщить теперь родителям мое решение выйти замуж за Макса. Я боялась гнева моей матери. Я чувствовала свою внутреннюю зависимость от нее и, может быть, именно поэтому во многих случаях поступала ей наперекор, стремясь утвердить свою самостоятельность. Я находилась под влиянием Минцловой, которая внушала мне, что Макс и я предназначены друг другу. Было странно только, что я не чувствовала себя счастливой. Тем не менее, мое сообщение, посланное родителям, было так решительно, что мама не протестовала.

Этому способствовало участие Екатерины Алексеевны Бальмонт; она всегда чрезвычайно любила и высоко ценила Макса. Письмо отца дышало любовью и доверием.

Только наши три девушки - Маша, Поля и Акулина, узнав о моей помолвке, сели все вместе за стол и в голос "запричитали". Они мечтали для меня о другом женихе. Он должен был быть, по меньшей мере, принцем. Макс не отвечал их идеалу.

• Под впечатлением личности Рудольфа Штейнера мы решили поселиться близ него.
Будучи корреспондентом журнала "Весы", Макс мог жить в Мюнхене. Мы передали нашу квартиру Бальмонтам и Нюше, намереваясь зимой переехать в Мюнхен. Но прежде мы хотели съездить в Крым, где моя свекровь ждала нас. Я была тогда очень слабого здоровья, и Макс думал, что путешествие по реке будет для меня менее утомительно.
Поэтому мы поехали из Линца вниз по Дунаю в Констанцу.

• Моя свекровь была большая оригиналка. Внешность - как у "Гете в Италии" на картине Тишбейна. Высокие сапоги и широкие штаны она носила не только в деревне, но и в Городе. Оригинальностью, думается мне, она возмещала недостаточную уверенность в себе. Она была очень красива и вместе с тем очень застенчива.

Здесь, в Коктебельской бухте, на восточном побережье Крыма, она поселилась первая. Сначала она выстроила дом для себя, позднее - другой для Макса. В своем доме она во время сезона сдавала комнаты приезжим, чтобы дать сыну средства для занятий искусством. Между ними существовали странные отношения. С одной стороны, она его страстно любила, а с другой - что-то в его существе ее сильно раздражало, так что жить с ней Максу было очень тяжело. Ко мне она питала искреннюю симпатию, устоявшую против всех испытаний.

• Осенью мы поехали в Москву к родителям, а оттуда собирались переселиться в Мюнхен. Но все сложилось совсем иначе. Макс поехал в Петербург для переговоров со своим издателем. Там он познакомился с кругом поэтов, философов и художников, духовный уровень которого он сравнивал с обществом александрийской эпохи. Центром этого круга был Вячеслав Иванов.

В угловой башне большого дома, высоко над Таврическим садом, в полукруглой мансарде велись значительнейшие беседы. Макс писал мне, что этажом ниже есть для нас две свободные маленькие комнатки, прилегающую большую комнату мы тоже сможем со временем занять. Он спрашивал меня - не поселиться ли нам на эту зиму в Петербурге, где он сможет по заказу своего издателя писать статьи по вопросам искусства.

• ……Между представлениями мистерий и поездкой в Дюссельдорф мы с Нюшей поехали к Максу в Коктебель. Я была приятно поражена, как открыто и сердечно, без всякого предубеждения, принимали меня его феодосийские друзья. Особенно трогало отношение ко мне матери Макса: она была так же расположена ко мне, как прежде. Он же сам не уставал слушать об эвритмии и будущем Здании в Дорнахе. В своем художественном творчестве он достиг большого мастерства. Его стихи того времени посвящены главным образом России и ее истории. Об этой осени, проведенной в Коктебеле, я и теперь вспоминаю с глубокой благодарностью.

• Я поехала в Москву на открытие Русского антропософского общества" Когда холодным сентябрьским вечером я ехала по залитым лунным светом переулкам между Пречистенкой и Арбатом, во всех больших и малых церквах горели восковые свечи праздничного богослужения: был канун праздника Рождества Богородицы. Я радовалась, что открытие нашего Общества происходит именно в этот вечер и вся Россия празднует с нами. Свое торжество мы посвятили памяти Соловьева, который после Данте первый имел встречу с существом Девы Софии.

• …..Эту работу должна была выполнить дама, обладавшая больше "мистическими", чем художественными дарованиями. Макс - бедный Макс! - был назначен ей в помощники. Она писала все в розово-голубом тумане, он - в виде сильно очерченных, горных формаций, знакомых ему по Крыму, и физически точных преломлений света в облаках.

Оба должны были работать в маленьком, освещенном только электричеством, помещении. Макс в этом окружении совсем загрустил. Да и все другое общество его удручало; он видел людей, живущих догматами, нередко отгораживающихся от жизни готовыми схемами без действительного внутреннего их переживания; все, что кто-то другой высказывал в какой-то другой форме, они высокомерно отвергали.

• Макс стремился в свой любимый Париж, и я не могла его за это винить. Да и деньги из России приходили все с большим трудом, а в Париже Макс мог заработать как журналист. Он решил уехать. Мы никак не думали, что это будет наше последнее прощание. От антропософии Макс брал прежде всего то, что ему было само по себе близко. Так, например, упражнения, составляющие антропософскую практику, он действительно выполнял в практике самой жизни.

• Он удивительно умел подходить к людям, ничем не затрагивая свободы другого, никого не осуждая. Во время войны он был призван; он поехал в Россию, но с твердым решением отказаться от военной службы. "Пусть лучше убьют меня, чем убью я", - говорил он. Он избежал этой участи, потому что из-за астмы был признан негодным к военной службе. Когда я в 1917 году приехала в Москву, он был в Крыму.

В хаосе Гражданской войны Россия была разорвана, никакого сообщения с Крымом не было. Крым много раз переходил от красных к белым и обратно, пока, в конце концов, красные не укрепились. В стихах Макс писал об оскверненной земле и поношении человека. Само собой разумеется, что новые власти относились к нему враждебно. Удивительно - как он не погиб.

• Лишь позднее я узнала, как это могло случиться при его политических взглядах.
При перемене властей Макс спасал белых от красных и красных от белых. В каждом он видел прежде всего человека. Один из красных, обязанный ему жизнью, стал затем председателем крымской Чека. Дом в Коктебеле сделали Домом отдыха писателей. Максу разрешили остаться жить в нем, но приходилось голодать. Чтобы как-нибудь прокормиться, он собирал красивые полудрагоценные камешки в Коктебельской бухте и продавал их.

• Стихи же его в бесчисленных списках распространялись тайно, и он гордился таким видом своей славы.

• От своего чекиста в благодарность за спасение он получил страшную привилегию: для одного из каждой группы осужденных на расстрел он мог получить помилование. Следствием было то, что близкие и друзья всех остальных его ненавидели. Об этой ненависти, от которой он бесконечно страдал, он писал мне в своем последнем письме, не имея возможности объяснить ее причину.

• Он встретил женщину, которая стала его женой. Она была ему настоящей поддержкой в самое тяжелое время его жизни. Он умер в 1932 году.

9. КОНФЛИКТ М.ВОЛОШИНА с О.МАНДЕЛЬШТАМОМ (воспоминания М.Волошина)

Я не был в России, когда Мандельштам приехал в Коктебель. Я был в Париже и помню мамино письмо: «Сейчас в твоей комнате живет молодой поэт Мандельштам». Он держал себя очень независимо. В его независимости чувствовалось много застенчивости. «Вот растет будущий Брюсов», – формулировал я кому-то (Лиле; Сабашниковой?) свое впечатление. Он читал тогда свои стихи. Он в том же мамином письме прислал в Париж свои cтихи. Стихи были своеобразны, но мне не очень понравились, и я ему ничего не ответил.

…В ту зиму Мандельштам был влюблен в Майю Кудашеву. Однажды он просидел у нее в комнате довольно долго за полночь. Был настойчив. Не хотел уходить. Майя мне говорила: «Ты знаешь, он ужасно смешной и неожиданный. Когда я ему сказала, что я хочу спать и буду сейчас ложиться, он заявил, что теперь он не уйдет: «Вы меня скомпрометировали. Теперь за полночь. Я у Вас просидел подряд восемь часов. Все думают про нас… Я рискую потерять репутацию мужчины».

…В конце лета Мандельштам обратился ко мне с просьбой: «Наверное у Вас в библиотеке найдется итальянский текст Данта. Одолжите мне, пожалуйста». Я пошел наверх, в кабинет, искать. А он, между тем, говорил Наташе Верховецкой: «Ну, не удивлюсь, если Макс Александрович будет теперь долго искать своего Данта – я сам его года три назад завез в Петербург и там позабыл». – «Но как же Вы его теперь просите?» – «Но ведь хорошая библиотека не может быть без «Божественной комедии» в оригинале – я думаю, что М.А. за эти годы успел себе выписать новый экземпляр».

Я спустился из кабинета и сказал: «Осип Эмильевич, я думаю, что не Вам у меня, а мне у Вас надо просить Данта, Вам я дал свой экземпляр – года 3 назад»…

…У Мандельштама была с собою его книжка «Камень» в единственном экземпляре – в то время как ему было необходимо много экземпляров, чтобы расплачиваться за ночлег, обеды и всякие любезности. У меня стоял в библиотеке один экземпляр «Камня», подаренный им маме с нежной дружеской надписью. Я боялся за его судьбу и как-то заметил, что его на полке больше нет. Обыскал соседние полки, убедился в том, что он похищен.

Тогда я призвал на допрос Майю (первый брак с юным князем Сергеем Александровичем Кудашевым, племянником философа Николая Бердяева, второй с Р.Ролланом) – и она созналась, что Мандельштам, взяв со стола у нее экземпляр «Камня», объявил ей, что он его ей больше не вернет. Я тогда написал письмо Новинскому, где просил его не выпускать Мандельштама из Феодосии, пока он не вернет мне экземпляра «Камня», похищенного из моей библиотеки. Случилось, что Новинский получил это письмо за завтраком и Мандельштам, завтракавший с ним вместе, прочел его.

Искренно возмутился и был по-своему прав: похитил со стола у Майи книжку не он, а Эренбург. А он, увидевши, что я принимаю энергичные меры, написал мне ругательное письмо. Письмо было пересыпано самой отборной руганью. Вот это письмо:

«Милостивый государь!
Я с удовольствием убедился в том, что вы под толстым слоем духовного жира, простодушно принимаемом многими за утонченную эстетическую культуру, – скрываете непроходимый кретинизм и хамство коктебельского болгарина. Вы позволяете себе в письмах к общим знакомым утверждать, что я «давно уже» обкрадываю вашу библиотеку и, между прочим, «украл» у вас Данта, в чем «я сам сознался», и выкрал у вас через брата свою книгу. Весьма сожалею, что вы вне пределов досягаемости, и я не имею случая лично назвать вас мерзавцем и клеветником. Нужно быть идиотом, чтобы предположить, что меня интересует вопрос, обладаете ли вы моей книгой. Только сегодня я вспомнил, что она у вас была. Из всего вашего гнусного маниакального бреда верно только то, что благодаря мне вы лишились Данта: я имел несчастие потерять 3 года назад одну вашу книгу. Но еще большее несчастье вообще быть с вами знакомым. О.Мандельштам».

Через несколько дней Мандельштам, в момент отхода парохода, был арестован и посажен в тюрьму. Тогда все друзья Мандельштама стали меня уговаривать, что я должен за него заступиться. Раньше я мог делать или не делать – это было в моей воле. А теперь (после того, как он мне написал ругательное письмо) я обязан ему помочь. Напрасно я им доказывал, что сейчас я не могу ехать в Феодосию, т.к. у меня болит рука, и я никого из влиятельных лиц в Добровольческой армии не знаю. В конце концов, было решено: я напишу под диктовку письмо начальнику контрразведки, которого я в глаза не видел («но он твое имя знает…»), и только подпишусь. Я продиктовал такое письмо. И на другой день Мандельштама отпустили.

Фото из интернета



Мне нравится:
0

Рубрика произведения: Разное ~ Литературоведение
Количество рецензий: 0
Количество просмотров: 12
Опубликовано: 01.08.2019 в 21:31
© Copyright: Евгений Говсиевич
Просмотреть профиль автора






Есть вопросы?
Мы всегда рады помочь!Напишите нам, и мы свяжемся с Вами в ближайшее время!
1