Поэты Серебряного века в воспоминаниях Сабашниковой М.


Поэты Серебряного века в воспоминаниях Сабашниковой М.
Поэты Серебряного века в воспоминаниях Сабашниковой М.

ИЗВЛЕЧЕНИЕ ИЗ КНИГИ М.САБАШНИКОВОЙ «ЗЕЛЁНАЯ ЗМЕЯ»

СОДЕРЖАНИЕ

ВВЕДЕНИЕ
1. О БАЛЬМОНТЕ
2. О Л.ТОЛСТОМ
3. О БРЮСОВЕ
4. О ШТЕЙНЕРЕ
5. О ВОЛОШИНЕ
6. О ВЯЧ. ИВАНОВЕ
7. О БЕЛОМ
8. О МАЯКОВСКОМ
9. РАЗНОЕ
ВВЕДЕНИЕ

Маргари;та Васи;льевна Сабашникова, в замужестве Волошина (1882—1973 гг.) — русская художница и писательница.
В 1906 г. Маргарита Сабашникова вышла замуж за Максимилиана Волошина.
В 1907 г. Сабашникова и Волошин расстались. После разрыва сохранили дружеские отношения на всю жизнь.

Издательство Сабашниковых — московское издательство «просветительского» направления (1897—1930 гг.), выпускавшее преимущественно естественнонаучные и историко-литературные книги. Основано братьями Маргариты - Михаилом и Сергеем Сабашниковыми, представителями известной сибирской купеческой семьи.

Рассказ о внешних событиях, встречах, житейских ситуациях не является для Маргариты Сабашниковой самоцелью, как это часто бывает в мемуарной литературе.
Они имеют для нее не просто личное или историческое значение, но прежде всего оказываются вехами, ступенями, а подчас настоящими испытаниями на пути интенсивного внутреннего поиска высшей правды, конечного смысла жизни; поиска, столь характерного именно для русского человека.

1. О БАЛЬМОНТЕ

• Когда мы вернулись в Москву, в бабушкином доме шли приготовления к свадьбе тети Марии с князем Дмитрием Волконским. За парадным обедом после венчания я сидела рядом с поэтом Бальмонтом. Через год он женился на моей тете Екатерине. Да и впоследствии при всех семейных торжествах в бабушкином доме меня сажали рядом с ним, потому что он никак не подходил к буржуазно патриархальному стилю этого дома, он и не скрывал своего презрения и скуки, задирая рыжую бородку и прищуривая глаза так, что оставались только две светло-зеленые щелочки. Я должна была беседовать с ним на "поэтические" темы

• Тетя Катя, самая мне близкая, вышла замуж за поэта Бальмонта - против воли матери, которая даже прокляла ее при расставании за то, что она вышла за разведенного. Они жили в Париже. Стихи же Бальмонта могли только укрепить во мне подобные настроения.

• Бальмонт жил в музыке слова, как в огненном искристом потоке, стихийно, но бездумно. В его самовлюбленности и эротизме было что-то наивное и потому невинное... Я понимаю, почему его жена,Екатерина - характер очень самостоятельный и совсем не склонный к слепому поклонению, -несмотря на вечные жертвы, которые она должна была ему приносить, так безоглядно его любила и высоко ставила.

• Мы с Нюшей приехали вечером и наняли фиакр. При приближении к квартире Бальмонтов в Пасси моя кузина становилась все беспокойней и присматривалась к посетителям всех кафе, которые по случаю теплой погоды сидели за столиками на открытом воздухе, - не видно ли где-нибудь Бальмонта? Она предвидела, что в этот вечер он опять исчезнет из дома. Каждый раз по окончании какой-нибудь художественной поэтической работы, после большого внутреннего напряжения он находился в возбужденном состоянии - и тогда начинался залой. Он не мог уже удовлетворяться повседневностью.

• Большей частью начиналось с того, что свет в лампах представлялся ему слишком слабым. Во всех комнатах он подкручивал фитили - в Париже квартиры тогда освещались керосином - и не замечал, что лампы начинают коптить. Стоило не доглядеть - и внезапно на всех вещах оказывался густой слой копоти. В возбуждении он стремился уйти из дома, заходил в кафе и уже один запах алкоголя опьянял его.

Он пил совсем немного, но тотчас же пьянел, искал ссоры; если Екатерине или Нюше не удавалось увести его домой, то дальнейшие события большей частью развивались так: его выбрасывали по очереди из всех кафе и под конец он оказывался в ночном извозчичьем кабачке или в каком-нибудь совсем уж подозрительном притоне. На другой день его искали во всех полицейских участках Парижа.

• Пока в его жизни не появилась Елена, его жене удавалось до некоторой степени бороться с этой бедой. Это "лунное существо" - Елену - я еще раньше видела в обществе Бальмонта. Как тень она всегда следовала за ним - невзрачная, всегда в одном и том же черном платье со шлейфом, что тогда не было в моде, окутанная зеленой вуалью. Говорила она, как он, - изысканно поэтично. Она в совершенстве, до неразличимости усвоила также его почерк. Живописно я находила очень интересным сочетание зеленоватого цвета лица с темно-синими глазами. Полуоткрытые сухие губы - выражение рыбы, ловящей ртом воздух. В парижских ресторанах, где мы вместе бывали, она заказывала только черный кофе и сардины. Дома она жила всегда со спущенными шторами. Эта женщина была одержима манией величия Бальмонта не менее, чем он сам.

• Очень далекая от какой бы то ни было борьбы с его болезнью, она странствовала с ним ночи напролет из одного кабачка в другой и уверяла его, что во всех состояниях он божествен. Он же делил свою жизнь между квартирой жены в Пасси, в упорядоченной атмосфере которой он только и мог работать, и Еленой, у которой был от него ребенок. Такова была ситуация, которую я у них застала. Екатерина Бальмонт страдала невыразимо, но сама считала свои страдания эгоизмом и никогда не жаловалась. Для своей дочки Нины, в то время восьмилетней, она хотела сохранить отца, а для него - возможность работать.

• Сам Бальмонт вполне наивно считал, что у его жены так много жизненных сил и так много хороших друзей, что ей совсем не трудно примириться с такой жизнью, тогда как Елена не может и одного дня просуществовать без него и в случае разрыва покончит с собой. Екатерине в то время был 41 год. Ее царственная красота, просветленная страданием, которое дни прикрывала юмором, стала еще лучезарней.

• Предчувствие Нюши сбылось: Бальмонт в тот вечер не пришел домой. Они жили в маленьком домике с садом. Я наслаждалась, засыпая наконец снова "дома": в маленькой, со светлыми обоями комнатке, где все вещи были мне знакомы, под одной крышей с близкими мне людьми.

• Бальмонт вернулся только на другой день вечером. И весь следующий день он пролежал с завязанными глазами в своей затененной рабочей комнате. Он много расспрашивал о Рудольфе Штейнере, о его христологии и затем вдруг сказал: "Почему Христос отослал Иуду от своего пресветлого лица? Почему Он отослал его от Себя?"

И он заплакал. Через какие бездны должна была пройти эта душа?
Если мне удавалось полностью войти в его субъективный мир, мы могли с ним хорошо разговаривать. Это был своеобразный мир грез, как бы упадочная реминисценция солнечного культа древнейших эпох.

• Почему так много женщин могли его всю жизнь так преданно любить? И такой самостоятельный, здравый человек, как Екатерина? И такая тонко чувствующая душа, как Нюша? Не потому ли, что во всех жизненных ситуациях сохранялась в нем его детская честность и невинность?

• В его библиотеке я нашла много редких и ценных книг о русской народности. Их я больше всего штудировала во время этого моего пребывания в Париже.

2. О. Л.ТОЛСТОМ

• Тогдашняя литература не давала удовлетворения. Кроме Толстого, произведения которого в то время были в большей своей части запрещены, наибольшей известностью пользовались два автора: Антон Чехов и поэт Бальмонт. Лирические стихи Бальмонта, поражавшие богатством ритмов и звучностью, славили эротическую страсть и самовлюбленность поэта. Новеллы Чехова, восхищавшие простым и тонким живописным языком, изображали безотрадную русскую действительность, не стремясь ни найти пути ее спасения, ни поднять на высоту прообразов, как это делал, например, Гоголь. Поэтому творчество Гоголя вело к катарсису, тогда как Чехов со своим агностицизмом не оставлял в душе ничего, кроме безнадежности и скепсиса.

• Толстой для всякого русского был неотъемлемой частью самой русской жизни. Мы узнавали его романы раньше, чем узнавали жизнь, особенно "Войну и мир", которую я впервые прочитала, когда мы вернулись в Россию. В нашем квартале жили люди, изображенные Толстым в этой книге. Через эту призму я видела патриархальную Москву.

Смотря ему (Толстому) в глаза, я чувствовала, что эти глаза видят меня насквозь.
Он знает как это для меня серьезно и не рассердится на мою просьбу. Может быть, мне и не надо ничего говорить, он сам знает, зачем я к нему пришла. Меж тем он сказал: "Я слышал, что Вы - ученица Репина; сегодня я еще раз любовался его картинами в Третьяковской галерее, что за волшебная у него кисть!" (В то воскресенье я тоже была в Третьяковской галерее, ходила следом за Толстым, стараясь угадать его мысли.) - "Да, я занимаюсь живописью. Но я хочу, чтобы мое искусство служило народу. Это и есть мой вопрос: как могу я своей живописью служить человечеству?" Толстой ответил: "Я теперь большей частью не даю никаких советов, потому что меня неверно понимают. Но я верю, что Вы действительно серьезно спрашиваете, и я - Вам отвечу. Вы должны отказаться от своего образа жизни, образа жизни девушки из состоятельной семьи.

Искусство - плод любви, оно родится из любви, как человек родится из любви, вносит в жизнь нечто новое и преобразует ее. Вы должны отказаться от своих денег, жить с народом и работать, как любая крестьянка. Если же Вы будете жить во лжи, в которой живут все богатые .люди, сможете ли Вы понимать, что нужно народу?

• Я смотрела в глаза Толстого, сверкавшие сквозь густые брови, как глаза Пана сквозь лесную чащу, мудрые, как сама природа. Я чувствовала величие его личности, силу истины, которая в нем жила. Но слова, которые я в этот момент от него слышала, казались мне наивными, даже глупыми. Это противоречие для восемнадцатилетней девушки было непостижимо и невыносимо. Душа у меня разорвалась надвое. В этот момент графиня вошла в комнату. "Конечно, - сказала она, - Лев Николаевич советует Вам бросить искусство. Не слушайте его, он также и против музыки, но я не позволяю отнять у меня музыку. Если я не поиграю на рояле, мне в тот день чего-то не хватает".

3. О БРЮСОВЕ

• На том же вечере присутствовал и Валерий Брюсов. Он и Бальмонт - тогда уже люди зрелого возраста - были основателями школы символизма.

• В Брюсове я чувствовала много позы. Черные густые брови, широкие скулы -московский купец, стилизующийся под Клингзора. Его стихи, тонко чеканные по форме, претендующие на монументальность, не интересовали меня, потому что я чувствовала в них нарочитость, о которой можно сказать словами Островского: "Моими жуткими делами я поверг мир в трепет, и мертвые радуются, что они уже мертвы". Брюсов для многих молодых людей того времени был мэтром и черномагом. Между ним и молодым Белым разыгралась настоящая духовная битва. Их отношения Брюсов позднее изобразил в своем романе "Огненный ангел".

4. О ШТЕЙНЕРЕ

• Я увидела - это было в конце лета - объявление о лекции в Теософском обществе. Тема говорила о пути познания духовного мира. Имя лектора - Рудольф Штейнер - было мне незнакомо. Мы решили послушать его, хотя в то время я свысока отвергала теосо-фию, считая ее дилетантской попыткой компромисса между восточной мудростью и западным материализмом. В тот же день я получила сумбурное письмо от Минцловой.

Она сообщала, что доктор Штейнер, председатель Германской секции Теософского общества, будет выступать в Цюрихе. Она не хочет влиять на мое решение послушать его и не дает мне никаких советов, но если меня это интересует... Удивительно: обычно в своих влияниях она совсем не была столь сдержанной!

• На другой день я написала Минцловой в Берлин; желая узнать побольше о Рудольфе Штейнере, я просила ее прислать мне его фотографию и что-нибудь из его сочинений. Фотография, которую я тогда от нее получила, отвечала моему впечатлению от встречи с ним. Из бессвязных сообщений Минцловой я узнала некоторые сведения о личности Рудольфа Штейнера и о его помощнице - Марии Сиверс, дочери балтийского аристократа, генерала русской службы.

В последующие дни брат и я занимались исключительно сочинениями Рудольфа Штейнера, присланными Минцловой. Как и следовало ожидать, брат экзамена не выдержал.

• Мережковский со своей женой поэтессой Зинаидой Гиппиус и с их другом Философовым тоже были в то время в Париже. Когда мы с Максом рассказали им о присутствии Рудольфа Штейнера, они пожелали познакомиться с ним. Мы пригласили их вместе с другими русскими. Об этом вечере, который мог бы стать для нас праздником, я вспоминаю с ужасом, так как Мережковский явился с целым грузом предубеждений против Рудольфа Штейнера. Зинаида Гиппиус, восседая на диване, надменно лорнировала Рудольфа Штейнера как некий курьезный предмет.

Сам Мережковский, очень возбужденный, устроил Рудольфу Штейнеру нечто вроде инквизиторского допроса. "Мы бедны, наги и жаждем, - восклицал он, - мы томимся по истине". Но при этом было ясно, что они вовсе не чувствуют себя такими бедняками, но, напротив, убеждены, что владеют истиной. "Скажите нам последнюю тайну", - кричал Мережковский, на что Рудольф Штейнер ответил: "Если Вы сначала скажете мне предпоследнюю". - "Можно ли спастись вне церкви?" - слышала я крик Мережковского.

В ответ Рудольф Штейнер указал на одного известного средневекового мистика, осужденного церковью, как на пример человека, вне церкви нашедшего путь ко Христу. Я не могу сейчас восстановить все подробности этого вечера, помню только, что негодование Марии Яковлевны против Мережковского придало разговору полемический характер. Рудольф Штейнер, считавший полемику бесплодной, подошел ко мне, не принимавшей участия в разгоравшейся битве.

Рассматривая прекрасную репродукцию Роденовского "Кентавра", он сказал, что в образе кентавра имагинативно представлена определенная ступень эволюции человека.
Человек тогда был еще связан с силами Земли и обладал инстинктивной мудростью.
Потому-то кентаврам приписывалась мудрость врачевателей. Тогда я задала вопрос, всегда меня очень занимавший: что это значит, когда говорят о духе какого-либо ландшафта, о духе дерева и т. п.? Он объяснил мне это подробно и приветливо.

• …..По приезде в Берлин, на другой день утром я пошла на Мотцштрассе. Рудольф Штейнер меня тотчас же принял. Пробежав письмо, он обратился ко мне: "Как Вы себя чувствуете?" Я не могла не признаться, что мне совсем нехорошо. "Я не хочу вторгаться в Вашу жизнь, - сказал он, - я хотел бы лишь как старший брат помочь Вам, если Вы этого хотите". Я попыталась описать то состояние душевной путаницы, которое меня мучило. Он задал ряд вопросов. Особенно интересовало его, в чем по моему мнению, заключается миссия Иванова в современной культуре. Я сказала, что он стремится соединить античное восприятие духовности в природе и христианство.

• Я рассказала о его произведениях и о его способности пробуждать в людях, с которыми он общается, творческие силы. На это он возразил: "Когда я видел Вас в прошлый раз, Вы были творчески много богаче, чем сейчас". Поэтому он полагал, что сейчас я еще недостаточно сильна, чтобы соединиться с Ивановым. Я должна сначала снова найти себя, а пока совсем о нем не думать. "Вряд ли мне это удастся", - сказала я. Он написал на бумажке: "Человек может то, что он должен, а когда он говорит "не могу", это значит, что он не хочет". Он дал мне еще две медитации и объяснил, как их выполнять. Затем он спросил, чем я сейчас интересуюсь. Я пробормотала что-то о Греции, о том, как греческий дух воскресает в различных культурах, и об удивительной родственности России и Греции.

• Он рекомендовал мне прочесть несколько книг: "Микеланджело" Германа Гримма, Гете о Винкельмане, "Психею" Эрвина Роде, "Культуру Ренессанса в Италии" Якоба Буркхардта. - "Он хотя и филистер, но это ничего". Штейнер указал также и на свою брошюру "Гете как родоначальник новой эстетики". Большая теплота и сердечность, исходившие от него, подействовали на меня как настоящая оживляющая сила. После этого разговора он сказал моему брату, который в то время был в Берлине: "Еще можно было схватить судьбу за хвост".

• После его замечания о Толстом как представителе идеи братства, которое осуществится только в будущей, славянской культуре, мы, русские (был еще мой брат и одна знакомая из Петербурга), спросили его, не является ли. Достоевский в еще большей мере представителем этой идеи. Штейнер ответил: "У Толстого больше сила подъема; импульс, действующий через него, - импульс будущего. Мысли, им высказываемые, ограничены, зачастую нелепы, но именно его ошибки и слабости показывают, что в нем живет нечто, что слишком рано пришло в этот мир и потому еще незрело. У таких людей их недостатки - это тень их величия. Иногда одна фраза Толстого весит больше целой библиотеки". О Достоевском он сказал однажды приблизительно так: "В покаянной рубахе он стоит перед Христом за все человечество".

5. О ВОЛОШИНЕ

• Макс был оригинален не только костюмом, но и неожиданностью своих парадоксов и удивительной непредвзятостью по отношению к любой мысли, к любому лицу. Он был радостный человек, для России - непривычно радостный. В его радости всем явлениям жизни сияло что-то детское, хотя ему было уже двадцать девять лет. Он уверял, что никогда не страдал и не знает, что значит страдать.

• Вместе с Максом я бывала и в различных варьете, в аристократических и в бедных кварталах. Макс повсюду чувствовал себя как рыба в воде - лишь бы было из чего смастерить парочку парадоксов. Его уравновешенность и веселость действовали на меня во всем этом хаосе успокаивающе. Я удивлялась его терпимости и видела в ней большую душевную зрелость. Развивая какую-нибудь оригинальную идею или рассказывая о чем-то интересном, он походил на грациозно-неуклюжего щенка сенбернара, теребящего попавшую ему в зубы тряпку.

• Весной Макс внезапно перестал приходить. Я удивлялась и огорчалась. Я не знала, что мое чисто дружеское отношение к нему заставляло его страдать. Нюша уехала в Россию. Так что я осталась в Париже в общем-то одинокой. В это время из Петербурга приехала приятельница Екатерины Алексеевны Бальмонт - Минцлова - и поселилась в том же пансионе, где и я жила.

• Удручала меня также необходимость сообщить теперь родителям мое решение выйти замуж за Макса. Я боялась гнева моей матери. Я чувствовала свою внутреннюю зависимость от нее и, может быть, именно поэтому во многих случаях поступала ей наперекор, стремясь утвердить свою самостоятельность. Я находилась под влиянием Минцловой, которая внушала мне, что Макс и я предназначены друг другу. Было странно только, что я не чувствовала себя счастливой. Тем не менее, мое сообщение, посланное родителям, было так решительно, что мама не протестовала.

Этому способствовало участие Екатерины Алексеевны Бальмонт; она всегда чрезвычайно любила и высоко ценила Макса. Письмо отца дышало любовью и доверием.
Только наши три девушки - Маша, Поля и Акулина, узнав о моей помолвке, сели все вместе за стол и в голос "запричитали". Они мечтали для меня о другом женихе. Он должен был быть, по меньшей мере, принцем. Макс не отвечал их идеалу.

• Под впечатлением личности Рудольфа Штейнера мы решили поселиться близ него.
Будучи корреспондентом журнала "Весы", Макс мог жить в Мюнхене. Мы передали нашу квартиру Бальмонтам и Нюше, намереваясь зимой переехать в Мюнхен. Но прежде мы хотели съездить в Крым, где моя свекровь ждала нас. Я была тогда очень слабого здоровья, и Макс думал, что путешествие по реке будет для меня менее утомительно.
Поэтому мы поехали из Линца вниз по Дунаю в Констанцу.

• Моя свекровь была большая оригиналка. Внешность - как у "Гете в Италии" на картине Тишбейна. Высокие сапоги и широкие штаны она носила не только в деревне, но и в Городе. Оригинальностью, думается мне, она возмещала недостаточную уверенность в себе. Она была очень красива и вместе с тем очень застенчива.

Здесь, в Коктебельской бухте, на восточном побережье Крыма, она поселилась первая. Сначала она выстроила дом для себя, позднее - другой для Макса. В своем доме она во время сезона сдавала комнаты приезжим, чтобы дать сыну средства для занятий искусством. Между ними существовали странные отношения. С одной стороны, она его страстно любила, а с другой - что-то в его существе ее сильно раздражало, так что жить с ней Максу было очень тяжело. Ко мне она питала искреннюю симпатию, устоявшую против всех испытаний.

• Осенью мы поехали в Москву к родителям, а оттуда собирались переселиться в Мюнхен. Но все сложилось совсем иначе. Макс поехал в Петербург для переговоров со своим издателем. Там он познакомился с кругом поэтов, философов и художников, духовный уровень которого он сравнивал с обществом александрийской эпохи. Центром этого круга был Вячеслав Иванов. В угловой башне большого дома, высоко над Таврическим садом, в полукруглой мансарде велись значительнейшие беседы.

Макс писал мне, что этажом ниже есть для нас две свободные маленькие комнатки, прилегающую большую комнату мы тоже сможем со временем занять. Он спрашивал меня - не поселиться ли нам на эту зиму в Петербурге, где он сможет по заказу своего издателя писать статьи по вопросам искусства.

• ……Между представлениями мистерий и поездкой в Дюссельдорф мы с Нюшей поехали к Максу в Коктебель. Я была приятно поражена, как открыто и сердечно, без всякого предубеждения, принимали меня его феодосийские друзья. Особенно трогало отношение ко мне матери Макса: она была так же расположена ко мне, как прежде. Он же сам не уставал слушать об эвритмии и будущем Здании в Дорнахе. В своем художественном творчестве он достиг большого мастерства. Его стихи того времени посвящены главным образом России и ее истории. Об этой осени, проведенной в Коктебеле, я и теперь вспоминаю с глубокой благодарностью.

• Я поехала в Москву на открытие Русского антропософского общества" Когда холодным сентябрьским вечером я ехала по залитым лунным светом переулкам между Пречистенкой и Арбатом, во всех больших и малых церквах горели восковые свечи праздничного богослужения: был канун праздника Рождества Богородицы. Я радовалась, что открытие нашего Общества происходит именно в этот вечер и вся Россия празднует с нами. Свое торжество мы посвятили памяти Соловьева, который после Данте первый имел встречу с существом Девы Софии.

• …..Эту работу должна была выполнить дама, обладавшая больше "мистическими", чем художественными дарованиями. Макс - бедный Макс! - был назначен ей в помощники.
Она писала все в розово-голубом тумане, он - в виде сильно очерченных, горных формаций, знакомых ему по Крыму, и физически точных преломлений света в облаках.
Оба должны были работать в маленьком, освещенном только электричеством, помещении. Макс в этом окружении совсем загрустил. Да и все другое общество его удручало; он видел людей, живущих догматами, нередко отгораживающихся от жизни готовыми схемами без действительного внутреннего их переживания; все, что кто-то другой высказывал в какой-то другой форме, они высокомерно отвергали.

• Макс стремился в свой любимый Париж, и я не могла его за это винить. Да и деньги из России приходили все с большим трудом, а в Париже Макс мог заработать как журналист. Он решил уехать. Мы никак не думали, что это будет наше последнее прощание. От антропософии Макс брал прежде всего то, что ему было само по себе близко. Так, например, упражнения, составляющие антропософскую практику, он действительно выполнял в практике самой жизни.

• Он удивительно умел подходить к людям, ничем не затрагивая свободы другого, никого не осуждая. Во время войны он был призван; он поехал в Россию, но с твердым решением отказаться от военной службы. "Пусть лучше убьют меня, чем убью я", - говорил он. Он избежал этой участи, потому что из-за астмы был признан негодным к военной службе. Когда я в 1917 году приехала в Москву, он был в Крыму.

В хаосе Гражданской войны Россия была разорвана, никакого сообщения с Крымом не было. Крым много раз переходил от красных к белым и обратно, пока, в конце концов, красные не укрепились. В стихах Макс писал об оскверненной земле и поношении человека. Само собой разумеется, что новые власти относились к нему враждебно. Удивительно - как он не погиб.

• Лишь позднее я узнала, как это могло случиться при его политических взглядах.
При перемене властей Макс спасал белых от красных и красных от белых. В каждом он видел прежде всего человека. Один из красных, обязанный ему жизнью, стал затем председателем крымской Чека. Дом в Коктебеле сделали Домом отдыха писателей. Максу разрешили остаться жить в нем, но приходилось голодать. Чтобы как-нибудь прокормиться, он собирал красивые полудрагоценные камешки в Коктебельской бухте и продавал их.

• Стихи же его в бесчисленных списках распространялись тайно, и он гордился таким видом своей славы.

• От своего чекиста в благодарность за спасение он получил страшную привилегию: для одного из каждой группы осужденных на расстрел он мог получить помилование.
Следствием было то, что близкие и друзья всех остальных его ненавидели. Об этой ненависти, от которой он бесконечно страдал, он писал мне в своем последнем письме, не имея возможности объяснить ее причину.

• Он встретил женщину, которая стала его женой. Она была ему настоящей поддержкой в самое тяжелое время его жизни. Он умер в 1932 году.

6. О ВЯЧ. ИВАНОВЕ

• Вячеслав Иванов в Петербурге! Его стихи давно уже открыли мне мир, в котором я находила свою духовную родину! Большинство его стихов я знала наизусть. Многим они не нравились из-за непривычных античных ритмов и архаичного, сакрального и в то же время философского содержания. Еще недавно я с восхищением читала его книгу "Религия страдающего бога", где он как научный исследователь, как религиозный философ и как поэт говорит о различных дионисических культах Греции.

В мировоззрении Вячеслава Иванова соединяются греческое восприятие духовности в природе и христианство. В этом отношении он стоял в моих глазах выше Ницше, чье "Рождение трагедии из духа музыки" оказало на меня решающее влияние.

• Вячеслав Иванов, много лет живший с семьей в Женеве, теперь в Петербурге и скоро я могу с ним познакомиться и даже жить в одном доме - от такой перспективы дух захватывало! Разумеется, я хочу пожить некоторое время в Петербурге! И в восторге я телеграфировала: "Да".

• На другой день мы были приглашены в театр-студию Веры Комиссаржевской. Артисты разучили хоры из драмы "Тантал" Вячеслава Иванова и хотели в этот вечер его поразить. Здесь я впервые услышала хорошую декламацию и была глубоко захвачена мощью этого вида художественного чтения. Произведение большого поэта приобретало в таком исполнении огромную силу.

В перерыве я в первый раз увидела Вячеслава Иванова. Он благодарил артистов и Комиссаржевскую и был, казалось, очень тронут. Но я испугалась: не похож ли он на злого "жреца" из одного моего сна: согнувшись, он входил ко мне через маленькую дверцу в низенькую сводчатую комнату; я с тех пор не могла его забыть. Я не хотела верить, что человек, стоявший передо мной, - тот самый поэт, в мире поэзии которого я жила, как в своем собственном.

• Вячеславу Иванову было тогда около сорока двух лет. Он был высоким, стройным, легкие рыжевато-белокурые волосы падали отдельными маленькими завитками по обеим сторонам высокого лба, образуя вокруг него некую орифламму. Лицо с остроконечной бородкой, окрашенное в теплые тона, казалось совершенно прозрачным; небольшие серые глаза смотрели хищно; его тонкая - слишком тонкая улыбка, а также высокий носовой тембр голоса показались мне тогда слишком женственными. Говоря, он всякий слог сопровождал выдохом, что придавало его речи своеобразную торжественность, сакральность.

• Ах, думала я в страхе, как бы мне пробудиться от того сна и в действительной жизни заново узнать настоящего Вячеслава Иванова! Но это был не сон... Его жену, Лидию Зиновьеву-Аннибал, мне когда-то описывали как "мощную женщину, с громким голосом, которая любого Диониса швырнет себе под ноги". Ее лицо походило на лицо "Сивиллы" Микеланджело. В посадке головы было что-то львиное; крепкая прямая шея, отважный взгляд, а также маленькие, плотно прилегающие уши усиливали сходство со львом. Но самым своеобразным в ней были ее краски: волосы белокурые с розовым отливом, а кожа смуглая, благодаря чему особенно выделялись блестящие белки ее серых глаз.

Она происходила из рода абиссинца Аннибала, знаменитого "арапа Петра Великого", потомком которого был и Пушкин. Лидия и в повседневной жизни носила тунику, а свои сильные красивые руки драпировала тогой. Сочетания тонов всегда были очень смелыми. Так, в тот вечер белое с оранжевым производило впечатление большой торжественности. Макс, уже целиком находившийся под обаянием Вячеслава Иванова, был огорчен, что я с первого взгляда не пришла от него в восторг.

• Когда мы с Максом ехали в ту холодную ночь в санках домой, мы говорили, что мы оба среди этих переутонченных людей - вроде варваров. Они смотрят назад, а мы ищем будущее.
На другой день, когда я одна сидела в максовой "каюте", пришел Вячеслав Иванов.

Мы говорили о вечере в студии Комиссаржевской, и по этому поводу я сказала ему, как много значили для меня его стихи. Сборник "Кормчие звезды" я знала почти весь наизусть, особенно же любила "Дриады", так верно передающие сновидческую космическую жизнь деревьев, их потустороннее чувство осязания земных пространств.

Маленькие глазки Вячеслава Иванова широко открылись; я чувствовала, как его взгляд в меня впивается. Несколько минут он молчал. Наконец, сказал взволнованно: "Мои стихи серьезны, они очень трудны и даже если меня когда-нибудь станут чтить, они, собственно, встретят мало понимания, я поражен...".

• Ивановы уже год жили в Петербурге. Их дети со своей воспита-тельницей оставались в Женеве, где они учились в школе. Их квартира представляла собой, как я уже говорила, "башню". Во всех комнатах стены были круглые или косые. В комнате Лидии, куда он меня ввел, обои были ярко оранжевые. Здесь стояли только Два очень низеньких дивана и странный, высокий, пестро окрашенный деревянный сосуд, в котором она хранила в виде свитков свои рукописи. Комната Вячеслава была узка, с огненно-красными стенами, так что в нее входили, как в раскаленную печь. Быт их для тогдашней России был очень необычен. Все женщины нашего круга держали, по меньшей мере, кухарку.

Лидия же, помимо своих литературных работ и приема множества посетителей, делала все сама, так как не терпела в своем жилище человека, не разделяющего полностью их жизни.

• Придя к ним, я почувствовала себя зайчонком, попавшим в пещеру пары львов. Я видела, что Лидия по оригинальности и силе переживаний не уступает мужу. Они встретили меня с необычайным интересом; этот интенсивный интерес к людям был свойствен им обоим. "Вячеслав и я, - сказала Лидия, - мы любим в лицах людей видеть сны". Казалось, что в моем лице они видят какой-то сон, который им нравится. И я только боялась, чтобы, проснувшись, они не были слишком разочарованы.

• Вячеслав Иванов был тогда центром духовной жизни Петербурга. Легко вдохновляясь и обладая даром проникновения, он умел усиливать творчество других. Так, одному он подсказывал тему, других зажигал, хвалил или порицал, иногда чрезмерно; в людях он пробуждал им самим неведомый мир, еще дремлющий в них, и вел, как Дионис, жрецом которого он мне явился, хор не столько вакханок, сколько вакхантов.

• И не только в творчестве - он был своего рода инспиратором и в личной жизни окружавших его людей. В его огненную пещеру приходили с исповедью и за советом. Распорядок дня у него был необычен: около двух часов дня он только вставал, принимал посетителей и работал ночью. Но в ту зиму, честно говоря, он работал не слишком много.

• При этом первом посещении я почувствовала только исключительно интенсивную, для меня еще загадочную жизнь их обоих. Из своего сообщества они вынесли что-то новое, своей жизнью хотели явить людям нечто новое - со страстью постигнутую идею. "Что же это?" - задавала я себе вопрос.

• Пришла ожидаемая среда. В большой полукруглой комнате "башни", днем освещавшейся только одним маленьким окошечком, горели в золотом канделябре свечи; в их свете блестели маленькие золотые лилии на серых обоях и золотые волосы хозяина. В этом обществе было больше мужчин, чем женщин, и среди них - кроме Лидии - ни одной сколько-нибудь выдающейся.

Среди гостей я видела Сомова, Кузмина, художника Бакста, молодого поэта Городецкого; затем пришли Ремизовы, Борис Леман с кузиной, писатель Чулков, только что выступивший со своим "мистическим анархизмом", студент Гофман - автор книги "Соборный индивидуализм", несколько литераторов и режиссеров. Философа Бердяева я встретила здесь впервые, позднее я много с ним общалась в Москве.

Высокий и широкоплечий, импозантная фигура, красивая наружность, черные волосы и остроконечная бородка. Очень заметно проступало романское происхождение - его мать была француженкой. Но сначала меня оттолкнули и даже испугали нервные судороги, от которых его лицо то и дело подергивалось, а время от времени открывался рот и высовывался язык. Но это, казалось, ни ему, ни окружающим ничуть не мешало.

• Из его вступительного реферата я теперь ничего не помню, равно как и из речей других собеседников. Знаю лишь, что мысли об Эросе явились для меня совершенно новыми и глубокими, восхищению моему не было границ.

• На большом сером столе, отодвинутом к дверям, чтобы освободить место для многочисленных гостей, сидели Лидия, Сомов и Городецкий и представляли "галерку".
Если оратор, по их мнению, говорил слишком абстрактно, они обстреливали его апельсинами. Городецкому было тогда около двадцати четырех лет; очень высокий и худощавый, он своим птичьим лицом походил на египетского бога Анубиса. В его юношеской свежести и непосредственности, в его юморе было что-то очень привлекательное. Тогда он начинал свою поэтическую карьеру под крылом Вячеслава Иванова. Во второй части вечера поэты декламировали свои произведения. Иванов прочитал из своей новой книжки "Эрос" заклинание Диониса, представлявшегося ему полуюношей-полуптицей, и другие стихи, действовавшие на меня почти магически. Но эти стихи отличались от тех, которые я знала раньше.

Это был цикл переживаний, говоривший о страсти, страдании, даже печали и смирении. С глубоким сочувствием размышляла я о причинах этой скорби, так как я ведь ощущала прекраснейшую гармонию между ним и Лидией. Затем Городецкий читал свои народные, такие оригинальные по ритму стихи. Мне показалось, что Вячеслав Иванов критикует его слишком резко, между учителем и учеником сгущалась натянутость; ее я истолковала так: Иванов глубоко разочарован в своем ученике, потому что тот не может идти с ним в ногу и отходит от него.

• Лишь много позднее я поняла очень Личную причину этого расхождения. Ремизов прочел свою "Медвежью колыбельную", Кузмин - грациозную "Любовь этого лета".

Рядом со всеми этими стихами стихи Макса казались слишком ювелирными, малолиричными, даже, может быть, несколько риторичными. Чувствовалось французское влияние. Когда гости группами разошлись по комнатам, Вячеслав Иванов подошел ко мне и мы обменялись впечатлениями. Я заметила, что мои простодушные отзывы опять его странно взволновали. Помолчав немного, он сказал: "Через Вас я чувствую себя за многое вознагражденным". Это было мне совсем непонятно.

• Я вижу Лидию, сидящую с ногами на диване, она исписывает маленькие отдельные листочки своим крупным, косым, немного дрожащим, но все же уверенным почерком. Как различны были эти два человека - можно было видеть уже по их почеркам. У Вячеслава Иванова - каждая буква жемчужно ясна и окрылена, строчки летели легкие, как все его движения.

Говоря, он то поднимался на цыпочки, то делал шаг вперед, то назад, так что вся его фигура как бы танцевала перед слушателем; рука, сначала сжатая, затем открывалась, как цветок, поднималась вверх с той же брызжущей легкостью. В Лидии же, как я говорила, поражала микеланджеловская тяжеловесность; громким был голос - когда-то она готовилась стать певицей. Говорила она - сначала, как бы нащупывая, затем - неожиданно, резко.

У Вячеслава же, напротив, речь - совершенная по форме, мысли - чеканны; почти по-византийски запутанные фразы озарялись пламенем воодушевления или негодования. Творческое напряжение - как бы поединок - я всегда чувствовала между этими двумя крепко связанными людьми.

• Теперь я держусь того мнения, что именно она вносила в этот союз его духовную субстанцию, а он лишь давал ей форму - художественную и мыслительную. Там, где она следовала, за ним на извилистых путях спекуляции, нередко состоявших на службе его страстей, она впадала в заблуждения; не только менее сильные духом, но и она, для которой так много значила истина, могли ослепляться многокрасочным сверканием его огней. И теперь еще слышу, как она сказала: "В конце концов, Вячеслав всегда прав"; это было сказано в момент, когда такое утверждение требовало от нее величайшей жертвы.

• Ко мне оба выказали необычайный интерес. У нее это выражалось в бурной сердечности; его же обхождение переливалось разными красками: он то насмешливо провоцировал, любопытствовал, то, как я уже говорила, был охвачен волнением, которое меня пугало. Он напоминал мне иногда золотую пчелку, когда она осторожно, но настойчиво высасывает мед у цветка.

• Макс был очень занят своей журналистской работой; он совсем погрузился в новые для него впечатления Петербурга. Так мы, Ивановы и я, часто оставались втроем.
Оба охотно посвящали меня в историю своей жизни. Из рассказов о создании ранних стихотворений я много узнавала об их богатой бурями жизни в Англии, Париже, и, главным образом, в Италии. Для обоих этот брак был вторым. Он оставил любившую его жену и дочку, чтобы соединиться с Лидией. Рассказывали они и о теперешних встречах с людьми, и о своей жизни после переезда в Петербург. Однако прошло много времени, пока я полностью поняла существо столь импонировавшего мне интереса, с каким мужчины этого круга относились друг к другу.

О том, что мы здесь находимся среди людей, у которых жизнь чувств шла анормальными путями, мы - Макс и я - в своей наивности не имели ни малейшего представления. У Ивановых я видела прежде всего поиски новых живых отношений между людьми. Из новых человеческих созвучий должна, как они уповали, возрасти новая духовность и облечься в плоть и кровь будущей общины; для нее они искали людей. Так, Вячеслав устраивал вечера с участием только мужчин; Лидия же, со своей стороны, хотела собрать закрытый круг женщин, некую констелляцию, которая поможет каждой душе свободно раскрыть что-то исконно свое. Она пригласила и меня.

• На этих собраниях мы должны были называться другими именами, носить другие одежды, чтобы создать атмосферу, поднимающую нас над повседневностью. Лидия называлась Диотима, мне дали имя Примавера из-за предполагаемого сходства с фигурами Ботичелли. Кроме простодушной, безобидной жены писателя Чулкова и одной учительницы из народной школы, которая, превратно понимая суть дела, вела себя несколько вакхически, не нашлось женщин, которые бы пожелали принять участие в этих сборищах. Вечер протекал скучно и никакой новой духовности не родилось. Вскоре от этих опытов отказались.

• В то время я начала писать портрет Лидии - в своей оранжевой комнате она лежит против меня, в позе сфинкса, опираясь на локти. Я писала ее еn face.( Анфас - фр.). Но при петербургском декабрьском освещении работа шла медленно. Затем она тяжело заболела воспалением легких и ей пришлось лечь в больницу. Во время ее болезни у нас появилась Минцлова. Мы представили ей наших новых друзей, и в присутствии этой "сивиллы" наша жизнь, сама по себе уже достаточно фантастическая, стала еще фантастичней.

Как всегда, вокруг нее возникали вихри, а при встречах с Вячеславом Ивановым разражались настоящие духовные грозы. От нее он впервые узнал с пути в духовный мир. Он был захвачен жаждой знания, тягой к нему и одновременно - протестом. Благоговея, наблюдала я эти духовные турниры и взрывы. Сама же "сивилла" была в восхищении от поэта, и это слово еще слишком слабо, чтобы выразить накал ее чувств.

• Макс подарил мне великолепную раковину: в смарагдово-зеленой глубине мерцали розовые, лиловые, синие огни. Краски, возникавшие в этом мерцании, были невероятно прекрасны, я видела в них целые ландшафты, населенные мифическими существами. Я хотела передать все это, но мои краски рядом с великолепием этих сияний оставались бледными, невыразительными. И я загрустила. От Макса письма приходили ежедневно. Он сообщил, что Ивановы собираются уехать в Женеву, где Лидия может лучше поправиться после воспаления легких; на это время они предлагают нам свою квартиру в "башне", но сейчас Лидия еще больна воспалением вен и должна лежать.

• Я уже скучала по Максу, когда же узнала, что Ивановы скоро уедут, - ничто меня больше не удерживало; никого не предупредив, я сбежала в Петербург. Я думала застать Макса за ужином, но, когда я в радостном нетерпении пришла в нашу квартиру, там было темно и пусто. Я оставила Максу записку и поднялась этажом выше. Ивановых я застала как раз за столом, они встретили меня очень радостно.

Лидия сидела, вытянув больные ноги, в кресле; на его высокой красной спинке, прямо над ее головой, очень декоративно восседала великолепная пестрая кошка. Как хорошо было мне опять очутиться в огненной стихии этих людей! Они сообщили, что Званцевой нужны наши комнаты и что мы можем уже теперь переселиться в "башню", заняв почти пустую мансарду.

• Вячеслав, как всегда, шутил со мной, поддразнивая, провоцировал; Лидия, которая во время своей тяжелой болезни побывала на пороге смерти, была теперь очень сердечна, но серьезна. Часы летели в оживленнейшей беседе. Но я все время прислушивалась, ожидая Макса. Когда же он, наконец, очень поздно позвонил и Вячеслав пошел открыть дверь, я побежала за ним. И правда - это был Макс. Я бросилась к нему навстречу, но Вячеслав обернулся и преградил мне дорогу. Я прыгнула направо - он сделал то же, я - налево, и он снова оказался между нами. Мы смеялись шутке, но она, как я позднее поняла, была совсем уж не такой безобидной.

• Совместная жизнь - мы жили теперь в одной квартире - для всех четверых была так увлекательна, что Ивановы совсем и не думали уезжать. Мать Макса приехала к нам из Коктебеля, жила внизу и была пятым членом нашего союза. Вячеславом она восторгалась с юношески наивным энтузиазмом. Большинство знакомых думали, что Ивановы уехали, так как собрания по средам прекратились; только самые близкие друзья бывали в "башне", так что мы жили очень уединенно.

• Однажды Александр Блок читал у нас свои новые стихи "Кубок метелей". Уже внешность поэта говорила о большой внутренней значительности. Лицо - будто вырезано из мрамора, профиль сред-невекового рыцаря. Его большие светлые глаза смотрели вдаль; голос звучал как бы из сжатой гортани; в его несколько монотонной музыкальной манере декламации чувствовалась сдержанная страстность. Создавалось впечатление, что этот рыцарь заблудился в нашей эпохе, он не находит здесь того, что ищет - божественный женский образ, воспеваемый им в многообразнейших ритмах.

В стихах звучало томление и отчаяние до цинизма. Для тех лет было вообще характерно, что в душах людей жило томление, не находившее удовлетворения в застое буржуазной культуры.

• Они жаждали осуществить свои грезы, а Люцифер морочил их иллюзорными переживаниями, имя которых - Эрос. И в жизни почти каждого художника, кого я тогда встречала, происходили драмы такого рода. Супружеская верность была большой редкостью, а когда встреча-лись такие пары, другие их даже несколько презирали.

• Один художественный журнал заказал мне портреты Ремизова и Кузмина. Я рисовала углем Ремизова - кутающегося в свой платок, с его висячими чертиками на заднем плане - в манере натуралистического гротеска; Кузмин стилизован под фаюмский портрет.

Оба рисунка в натуральную величину удались, но Вячеслав Иванов слишком носился с ними, показывал всем, когда они еще не были закончены, и говорил такие громкие слова, что мне стало невмоготу, и один рисунок я почти насильно у него отняла; в шутку рассердившись, я побежала в свою мансарду, чтобы спрятать рисунок; он побежал за мной, схватил за руку и, глубоко взволнованный, умолял: "Пожалуйста, будьте добры ко мне, не оставляйте меня!" Что это могло значить? Я рассказала Максу, он не меньше меня был удивлен этой сценой. Вячеслав много времени уделял моему образованию.

• Однажды вечером Вячеслав сказал мне: "Я сегодня спросил Макса, как он относится к близости, растущей между тобой и мной, и он ответил, что это его глубоко радует". Этот ответ был мне понятен, я ведь знала, как Макс любил и чтил Вячеслава; он сказал чистую правду, он действительно так чувствовал. Но постепенно я стала замечать, что сам Вячеслав не терпит моей близости с Максом.

Он все резче критиковал его сочинения, его мысли. Объективно я часто должна была соглашаться с Вячеславом: Макс слишком любил парадоксы, увлекался игрой мысли. Но душе было больно. Нередко, возражая мне, Вячеслав утверждал, что Макс и я - люди разной духовной породы, разных "вероисповеданий", по его выражению, и что брак между "иноверцами" недействителен. В глубине души у меня самой было это чувство, Вячеслав только облекал его в слова.

• После доклада Макса об "Эросе", который имел успех скандала (он и был сделан "pour epater les bourgeois"* и с которым я в глубине души не могла согласиться, я открыла, что не могу больше о себе и Максе сказать "мы". Это было нелегкое узнание; оно стало выносимо, может быть, только потому, что меня наполняло и воодушевляло счастливое чувство дружбы с Лидией и Вячеславом; с ними-то я считала себя в полном единстве.

Скоро мне стало ясно, что Вячеслав меня любит. Я сказала об этом Лидии, прибавив:
"Я должна уехать". Но для нее это было уже давно ясно, и она ответила: "Ты вошла в нашу жизнь и принадлежишь нам. Если ты уйдешь, между нами навсегда останется нечто мертвое. Мы оба уже не можем без тебя". Потом мы говорили втроем. У них была странная идея: когда двое так слились воедино, как они, оба могут любить третьего. Это вроде маски: пригодная для двоих, она может подойти и третьему.

Такая любовь есть начало новой человеческой общины, даже церкви, в которой Эрос воплощается в плоть и кровь. Так вот в чем их новое учение! "А Макс?" - спросила я. - "Нет, он не подходит". - "Но я ведь не могу его оставить". - "Ты должна выбрать, - сказала Лидия, - ты любишь Вячеслава, а не его". Да, я любила Вячеслава, но эта любовь была такова, что я не понимала - почему Макс должен быть из нее исключен. Я чувствовала себя такой по-детски беспомощной перед этими двумя сильными людьми, так боялась вызвать их неудовольствие, что уже не могла себя чувствовать безмятежно счастливой, как раньше. То же было и с Максом.

• А Лидия? Действительно ли она верила в возможность союза трех или она видела в этом единственный способ остаться спутницей мужа на всех его путях? И она, казалось, страдала, так как сказала мне как-то: "Когда я тебя не вижу, во мне поднимается протест против тебя, но когда мы вместе - все опять хорошо и я спокойна".

• Макс прислал новый цикл очень хороших стихов - "Киммерийские сумерки". Они написаны в редких античных размерах, взятых им у Вячеслава. Но Вячеслав очень резко раскритиковал стихи. Я удивлялась, что Макс мне не пишет, но думала, что он хочет предоставить мне полную свободу. К тому же ведь мы скоро должны встретиться! Однако позднее я узнала, что все его письма, посланные тогда в Петербург, переадресовывались на какой-то незнакомый адрес в Берлин; в этих трогательных письмах Макс звал меня приехать, он ужасно страдал, а письма через некоторое время возвращались к нему из Берлина!

Что это было? Чья-то непостижимая ошибка, недосмотр? Или сознательная воля, хотевшая нас разлучить? Лишь много позднее пришел мне на ум этот второй вопрос, но я и теперь не могу на него ответить. Конечно, я бы поехала к Максу! Но я поехала к родителям в Москву с тем, что вскоре мы все соберемся в нашем имении.

• Когда ночная скиталица явилась в добропорядочный родительский дом, она почувствовала себя по чести обязанной объяснить матери обстоятельства своей семейной жизни: она больше не расстанется с Ивановыми, Вячеслав ее любит, а Макс и Лидия согласны. Мама пришла в неописуемый ужас. Она заявила, что я уйду к Ивановым только через ее труп, и она была в таком состоянии, что можно было в это поверить.

Я написала Ивановым, они немедленно ответили, что при таких обстоятельствах они, само собой разумеется, в Богдановщину не поедут; они наймут помещение в имении в одной из западных губерний и там всегда будут рады меня видеть. Тем временем их дети вместе со своей воспитательницей вернулись из Женевы в Петербург.

• Это время в Москве я вспоминаю с ужасом; я сама себя видела преступницей, всякое решение казалось мне невозможным, так как любой шаг, который я сделаю или не сделаю, причинит страдание кому-нибудь из моих близких или дорогих людей. Я совсем потеряла сон, так как решиться все же было необходимо. Бабушкин дом, старая патриархальная семейная мораль, отчаяние мамы - все давило на меня нестерпимо; часто мне становилось физически нехорошо от этого качания между решениями - едва приду к одному, тотчас же другое начинает представляться более правильным.

• Чтобы положить конец этому ужасному состоянию, я решила уехать к Максу в Коктебель, но по дороге, без ведома мамы, заехала к Ивановым; на это требовалось приблизительно два лишних дня.

• Друзья встретили меня в просторных, солнечных, овеянных ароматами полей, комнатах деревенского дома. Я нашла, что они выглядят моложе и свежее, чем в "башне". Лидия - в серьезном, строгом состоянии духа. Окруженная детьми, она, казалось, покоилась в своей мощи.

Она находилась в творческом настроении и работала над большим драматическим произведением. Вячеслав читал свои новые стихи; я рассказывала о своих открытиях: математические законы в молитве "Отче наш" - работа, спасавшая меня эти последние недели от полного отчаяния. Вячеслав был очень нежен, с оттенком отеческой любви, и это было мне так отрадно!

Никогда еще не был он мне ближе, я чувствовала себя вернувшейся на родину. Этот день у Ивановых прошел, как блаженный сон, хотя я чувствовала недоброжелательное отношение к себе со стороны старшей дочери Лидии - Веры - и ее воспитательницы.

• Вера, восемнадцатилетняя красивая блондинка, была, казалось, теперь третьим членом союза. В здравомыслии Веры Ивановы находили глубокую мудрость и видели в ней "меру вещей". Лидия по отноше-нию ко мне была сдержанней, чем раньше. Она не могла понять моей беспомощности. "Настоящая любовь не размышляет, это -категорический императив!" Но последние ее слова были: "Будем жить и доверять жизни!" Они обещали вскоре приехать в Коктебель.
Но они не приехали, и все мои письма оставались без ответа.

• Трогательным вниманием встретил меня Макс, которому я заранее сообщила о своем заезде к Ивановым. Белые отштукатуренные стены его дома к моему приезду были украшены гирляндами полыни. Цветов в этой местности нет. Мы вместе бродили по окрестностям, так им любимым. Теперь только я ощутила их суровое величие. Но невыразимо печальны были наши встречи. Между ним и мной стоял фантом, державший меня в плену. Скоро в Коктебель приехали обе мои кузины и вместе с ними Минцлова.

• В конце лета Минцловой пришла телеграмма от Вячеслава: "С Лидией сочетался браком через ее смерть". Она умерла в три дня от скарлатины. Моим первым движением было - немедленно ехать к нему! Но Минцлова, которой я безгранично верила, воспротивилась и поехала одна, обещав мне телеграфировать, как только понадобится мой приезд. Но никаких известий от нее я так и не получила. Лишь позднее я узнала, что она обещала моей матери помешать моему возвращению к Ивановым. А кроме того, она сама хотела выступить в роли утешительницы.

• Нюше из-за осложнений после воспаления легких нужен был юг, я поехала с ней в Рим, там мы прожили всю зиму. Макс жил в Петербурге один. Его письма были полны заботой обо мне. С Вячеславом он больше не встречался. Письма же "сивиллы" - она жила в "башне" - оставляли меня в неизвестности.

• Отношение Вячеслава ко мне не изменилось. Так он сказал, когда мы вдвоем стояли у портрета Лидии. На дощечке, которая как раз там лежала, он мелом нарисовал дерево. Одна его половина сухая, другая - покрыта цветами. "Это - моя душа".

• В этот момент Вера прошла мимо двери, он ее позвал и спросил: "Вера, я люблю Маргариту, что мне делать?" Она ответила: "Быть верным Лидии".

• Я сама уже не была прежним ребенком, беспомощным, неустойчивым. Всем существом своим я чувствовала в наших отношениях веление судьбы и ощущала в себе мужество принять на себя эту судьбу. Также ясно я понимала, что нездоровая, душно мистическая атмосфера, в которой жил Вячеслав, для него губительна. "Венок сонетов" к Лидии, который он мне прочел, - совершенный по форме - показался мне мумификацией живого.

Духа Лидии я в этих стихах не находила. Вся жизнь в "башне" была вознесена в потусторонние сферы, в которых естественные чувства должны увянуть, и в то же время потусторонность совлекалась вниз, в сферу личных желаний. Чтобы остаться вблизи Вячеслава, я решила поселиться в Петербурге. Борис Леман нашел для нас с Минцловой на Васильевском острове квартирку с мастерской.

• Конец лета я провела в нашем имении. Никогда еще мощь этой земли, великолепие и сияние огромных деревьев, поля, жужжащие пчелами, не являлись мне такими торжественными, величавыми. А леса, казалось, в благоговейном ожидании прислушивались к небесам.

• Вернувшись в Петербург, я нашла Вячеслава для меня недоступным. Он был как будто в чьей-то чужой власти. Я отошла. Минцлова жила со мной, но все дни до позднего вечера проводила в "башне". Возвращаясь, она со все большим отчаянием восклицала: "Он - не он, он уже больше не он!" - это стало ее постоянным припевом. Но и она казалась мне не совсем собой. Вскоре Вячеслав женился на своей падчерице Вере.

• …..Я К числу моих моделей принадлежали также философ Бердяев, искусствовед Муратов, писатель Зайцев, которых я знала раньше.
Я рассказала своему издателю, как интересны для меня беседы с этими людьми. "Так записывайте их, - сказал он, - мы приложим эти записи к рисункам и назовем наш альбом: "Люди, которые должны были молчать". Он собирался издать свой альбом после падения большевиков, ожидаемого им в близком будущем.

• Вячеслав Иванов тоже относился к категории "выдающихся лиц", портреты которых были мне заказаны. Он жил теперь с семьей в Москве, и я уже не раз встречала его на разных заседаниях. Десять лет прошло после нашей последней встречи. Но эта новая встреча не была по-настоящему встречей. Я видела перед собой седовласого человека с тонко выгравированным, гладко выбритым лицом. Прежде он носил бородку, а теперь улыбка, змеившаяся на его тонких губах, была мне чужда.

Совершенная форма речи, богатство мифотворческой фантазии, искусная диалектика сверкали прежним блеском, но теперь они казались мне лишь оболочкой, за которой я не чувствовала никакой направляющей основы, никакого настоящего зерна. Как кучка пепла походит на пламя, так этот Вячеслав Иванов походил на прежнего.

• Однажды в частном кругу Андрей Белый (Бугаев) в присутствии Иванова прочел свою статью о нем, написанную для Литературной энциклопедии. Я просто испугалась безжалостности его суждений. Вячеслав должен был или почувствовать себя совершенно уничтоженным, или же в негодовании протестовать. На другой день он сказал мне: "Белый показал мне Стража Порога. А что я сделал? Прошел мимо". Я не возражала, но про себя подумала: "Теперь ты еще можешь защититься от своего двойника силой своей диалектики и теми образами, которыми ты всегда владеешь. Но на последнем Пороге все это окажется бесполезным!"

7. О БЕЛОМ

• Поэт Андрей Белый (Бугаев) тоже приехал из Москвы на Метнеровский концерт. На следующий день вечером они все были у нас. Когда Белый в свойственной ему имагинативной и действительно гениальной манере развивал свою идею, Эмиль Метнер, улыбаясь, обратился ко мне и сказал тихо, указывая глазами на поэта: "От меня требуют лозунга для издательства; гений Белого - вот мой лозунг, мое знамя; я не хочу никаких программ".

• Бугаевы и я решили на обратном пути из Норчёпинга посетить Аркону на острове Рюген - место древних славянских мистерий бога Свантевита. Из моря, которое в те дни было темно-фиолетовым и пенистым, поднимались белые скалы. Ветер пробегал по легким травкам пастбища. От самого святилища остались только чуть видные следы.

Для меня в этой местности было что-то чрезвычайно привлекательное, и я охотно осталась бы здесь на ночь, чтобы глубже войти в то настроение, которое я теперь только смутно ощущала. Мы лежали на высоком крутом обрыве, над морем, когда я обратилась с этим предложением к моим спутникам. "Нет, - сказала Ася решительно, - что может дать нам теперь святилище древних мистерий, когда мы работаем в Дорнахе? Я хочу вернуться, не теряя ни одного дня".

• Это нетерпение и самоизоляция показались мне тогда каким-то фанатизмом. Что может значить один день? Вскоре, однако, мне пришлось узнать, чем в то время мог обернуться этот день! Бугаев (поэтический псевдоним - Андрей Белый), пытаясь почувствовать, что происходило некогда на этом острове, сказал: "Я слышу, что вся земля сотрясается от битв; здесь, должно быть, происходили сражения между славянами и германцами". Он был тогда в странном нервном состоянии, граничащим с манией преследования.

• Начиная с Февральской революции и еще некоторое время после захвата власти большевиками в октябре - пока коммунистическое правительство было отвлечено другими заботами, - в России существовала свобода мысли, свобода слова. Бедная Россия! Родина народа, который, как никто другой, нуждается в свободе для выполнения своей миссии, для самого своего существования, для которого свобода - не абстрактное понятие, не отвлеченный идеал, но самый воздух жизни! В эти единственные месяцы свободы могла и антропософия сказать открытое слово.

• Особенно Андрей Белый, облекавший свои выступления в своеобразные творческие формы, собирал вокруг себя восторженных слушателей.
В хаосе, возникшем в России, когда были расшатаны застывшие формы, со стихийной силой вырвалось на поверхность не только -как теперь некоторые считают - все зверское и темное; нет, то поднялись из глубочайших основ народной души великие вопросы жизни, вопросы, которые так ставить способна, может быть, только русская народная душа, но "без ответа на которые человечество не может двигаться дальше".

И можно понять, что опьяняло тогда в революции и Александра Блока, и Андрея Белого. Душевная широта русских имеет, как и все душевные свойства, свои теневые стороны. Дионисически-люциферическое начало, ненавидящее косные формы жизни, ликует, когда эти формы охватывает пожар. Многие поэты впоследствии дорого заплатили за подобные иллюзии. Через Андрея Белого я познакомилась с Сергеем Есениным, молодым поэтом из народа. У меня создалось тогда впечатление, что эта тонкая поэтическая душа разорвана и больна как интенсивностью своих собственных переживаний, так и глубоким разладом в происходивших вокруг нас событиях. Известно, что через несколько лет он покончил с собой.

8. О МАЯКОВСКОМ

• В доме, некогда принадлежавшем славянофилу Хомякову и сохранившем обстановку начала 19 века, вернувшаяся из эмиграции супружеская чета собирала футуристических поэтов и художников. Там я и познакомилась со многими из них, в том числе с Владимиром Маяковским. Этих художников отличало бурное, стихийное разрушение форм вместе с самоутверждением - этим суррогатом истинного человеческого достоинства. В таланте, оригинальности им нельзя было отказать.

Когда Маяковский декламировал: "Это я, Маяковский Владимир, пьяным глазом обволакиваю цирк..." - это звучало ораторски великолепно. Из-за странного построения фраз его язык приобретал огромную динамичность.

• Казалось, поэт плавает в живой стихии языка, подчиняя ее. Никаких условностей и абстракций у всех этих поэтов не было. Здесь кипела битва против идеалов прошлого, принятых нами от античности; эти люди воспринимали их как ложь.

Дерзость "сбросившего оковы" пролетария меня не пугала, это можно было считать чем-то вроде детской болезни. Тревожило другое: создавалось ощущение, что этим душевным богатством демоны ведут свою игру. Личность поэта не имела четких очертаний, но из его стихов в жизнь врывалось что-то из первобытных глубин, что могло принести с собой нечто неожиданное и роковое. Известно, что для самого Маяковского это стало роковым, потому что и он покончил с собой.

9. РАЗНОЕ

• "...Инок Филофей считал Москву "третьим Римом", и, по его мнению, призвание русского народа заключается в создании государства, в котором братство людей станет правдой". Сам писавший тоже видел миссию России в разрешении социальной проблемы на основах любви и рассматривал коммунизм как попытку осуществить эту задачу - но на ложных основах материализма" видящего в человеческом мире продолжение мира животного и провозглашающего классовую борьбу социальным фактором.

"...В этом трагедия нашего времени и вина коммунизма. Он не соответствует подлинным идеалам, живущим в русской душе, но дает ей лишь некий суррогат, обман...".

• …..Во время показаний Муравьева, положение которого было не менее безнадежно, в самый критический момент его допроса дело приняло вдруг совершенно неожиданный оборот. Председателю трибунала было передано какое-то сообщение. Судьи и Крыленко, прочитав его и тихо посоветовавшись между собой, объявили, что нарком товарищ Троцкий просит позволения Революционного трибунала явиться в трибунал свидетелем в пользу обвиняемого Муравьева.

Но они находят, что дело достаточно ясно и не требует никаких новых материалов. Но тогда встал старый опытный защитник: ни один суд не имеет права оставить без внимания ничего, что может послужить для выяснения дела. И если такой человек, как народный комиссар Троцкий, перегруженный делами государственной важности, все же желает своим свидетельством послужить правосудию, - ему нельзя отказать.

• Отказать Троцкому! В то время Троцкий был настоящим диктатором России. Его просьба о разрешении выступить свидетелем, колебания судей были только комедией с целью представить Революционный трибунал высшей, беспристрастной инстанцией в Советской России. Судьи удалились для совещания. Возникла напряженная пауза, так как вмешательство Троцкого могло дать всему процессу новое направление. Судьи вернулись и объявили, что товарищ Троцкий допускается в качестве свидетеля и что он сейчас явится. В один миг его личная охрана - красноармейцы в шлемах древнерусского образца - встала у всех дверей.

Маленький Троцкий предстал перед трибуналом подтянутым, с молодцеватой военной выправкой, благодаря судей за разрешение выступить. В своей речи, явно направленной в защиту Муравьева, он говорил о психологии русских интеллигентов, которую он считал типичной для Муравьева. "Воля, - так полагал Троцкий, - действует в высших слоях человеческого сознания. (В этом пункте он, к сожалению, ошибался!) Эта воля увлечена величием Советской власти. Но ниже, в более глубоких слоях сознания, где действует мысль, привиденьями бродят всевозможные мистические взгляды и традиционные представления.

Каких только бредней не наговорил он мне во свидетельство исторической миссии России. Упоминал даже какого-то инока Филофея! (При этом Троцкий скорчил издевательскую гримасу - вылитый Мефистофель!) Такой человек так и живет в раздвоении. Но Муравьев хочет и может с нами работать. Я ценю его как работника".

Затем Троцкий напомнил, что этот заговор существовал лишь в самое первое время Советской власти. Теперь же все условия изменились. Советское государство одержало победу и окрепло. И он говорил о внешней политике, для которой такие люди могут быть полезны.

• ….На Бердяевских вечерах можно было встретить интереснейших людей. Там выступал, например, священник Флоренский. Незабываем для меня один человек из этого круга; он всю жизнь занимался Апокалипсисом и сообщал иногда о результатах своей работы. Сначала я была единственным антропософом, присутствовавшим на этих очень интимных докладах, позднее пришли еще и другие; как раз у них-то он и встретил больше всего понимания и интереса к своей работе; под конец он мог говорить только в этом антропософском кругу. После моего отъезда из России он был сослан в Сибирь и тридцатилетний труд всей его жизни погиб.

• …..Удивительна была моя встреча с актером Михаилом Чеховым - тоже в связи с этим заказом. Я тогда не знала его ни лично, ни на сцене. Время было для меня слишком катастрофичным, чтобы я могла ходить в театр.

• После Шаляпина никто из актеров не был в России так любим, даже обожаем, как Чехов. Для очень разных людей он, казалось, был источником утешения. Просить такого прославленного молодого артиста о позировании мне было неприятно, поэтому кто-то взял на себя роль посредника. По недоразумению я пришла к нему с большим опозданием, он сам открыл мне дверь - средний рост, незаметная наружность. "Я уже боялся, что Вы не придете. Я уже два часа стою на балконе и жду Вас", - так он меня приветствовал.

Я тотчас же принялась за работу, так как время его было ограничено. Он рассказал, как ему нравится моя книжка о святом Серафиме. По одной цитате в ней он заключил, что я знаю Рудольфа Штейнера. Услыхав, что я ученица Штейнера, он чрезвычайно обрадовался и пожелал как можно больше узнать у меня о Штейнере и антропософии.

Во время работы подали очень крепкий кофе, что тогда в России было большой роскошью. Мне приходилось заниматься не только интересным лицом моей модели.
Нужно было отвечать на вопросы, самые глубокие из всех, которые мне когда-либо и кем-либо задавались.

• В этом нервном, одушевленном юмором лице выдавался большой лоб удивительно красивой формы, остальные же черты - мягки и подвижны. Угадывалось: это лицо способно безгранично преображаться. В его вопросах не было ничего абстрактного, они рождались из сильнейших переживаний человеческой души, изведавшей также пропасти ада. Каждое его слово как бы заново формировалось, каждая фраза слагалась своеобразно. Отвечая на эти вопросы, я заново переживала все величие того, что я ему должна была передать.

Интенсивность, высшая степень напряжения - вот что, пожалуй, было самым существенным в этом человеке. Он не облегчал проблему и не отступал перед ней. Также и позднее я могла видеть, как основательно он работал, как умел изучать.

• Через несколько месяцев после этой первой встречи в Москве я случайно встретила его на одной отдаленной улице Берлина. Первое, что он мне сказал: "Я был на Мотцштрассе и получил "его" фотографию". (Он подразумевал фотографию Рудольфа Штейнера). Позднее я встречала его в Штутгарте, один цикл он прослушал в Голландии.

• Чехов не мог больше оставаться в России, где всякая свобода в театре была уничтожена. Давались только пропагандистские пьесы. Он эмигрировал. Как горевали в Москве о его отъезде! После смерти Рудольфа Шейнера я не раз встречала Чехова в Брейтбрунне на Аммерзее у Михаила Бауэра и фрау Моргенштерн, с которой он крепко подружился. После нескольких лет тщетной борьбы за создание школы драматического искусства в Париже, Англии и Америке этот великий артист нашел пристанище в Голливуде!

• С 1920 года в России свирепствовал сильнейший голод, охвативший многие плодородные области на юге и на востоке. Он был вызван сильной засухой и расстройством транспорта. На полях не росло ничего. Дороги на восток, куда многие бежали в надежде хоть как-то прокормиться, были усеяны трупами. Многие сходили с ума. Матери привязывали детей с одной стороны хаты, а себя с другой, чтобы не видеть друг друга. В Москве на громадной площади у вокзалов тысячи голодающих лежали и сидели на земле, умоляя о помощи.

• Годом раньше патриарх, видя приближающийся голод, предложил правительству все лишнее золото в церквах пожертвовать на борьбу с голодом. Предложение было отвергнуто. А теперь комиссары ходили из церкви в церковь, входили, не снимая шапок, в алтари и отбирали кресты, чаши, оклады Евангелий. Эти предметы культа, в силу древней традиции, даже в беднейших селах изготовлялись из золота за счет бесчисленных пожертвований, собираемых по копейкам в народе. Отбирались также серебряные подсвечники, оклады икон и другие ценные предметы. В то время нередко можно было видеть вокруг какой-нибудь церкви толпу, безмолвно смотревшую на это кощунство.

• Идея трехчленности социального организма, соответствующей трехчленности человеческого существа (дух, душа, тело) и отражающей высшую Троичность, была для меня особенно убедительна. Уже Владимир Соловьев считал, что историческая задача России, идея России - осуществить "совершенную социальную троичность". Он называл ее "церковь- государство - общество".

• Три понятия - Свобода, Равенство, Братство, вышедшие из духовного источника, - Французская революция свела к одной плоскости; это было материалистическим искажением и закономерно привело к социальному хаосу, в котором мы теперь находимся. Ибо эти три идеи принадлежат трем различным областям жизни: свобода - духовной жизни, равенство - государственно-правовой, братство - экономической.

ФОТО ИЗ ИНТЕРНЕТА






Мне нравится:
0

Рубрика произведения: Разное ~ Литературоведение
Количество рецензий: 0
Количество просмотров: 28
Опубликовано: 31.07.2019 в 10:02
© Copyright: Евгений Говсиевич
Просмотреть профиль автора






Есть вопросы?
Мы всегда рады помочь!Напишите нам, и мы свяжемся с Вами в ближайшее время!
1