Пародии и прочие стихи


АВТОПАРОДИЯ

Тучи лежат на вершинах еловых,
нынче корзина пуста грибника:
подслеповат я — измучило слово —
и невнимателен наверняка.

Что ж, костерок разведу, затоскую
о невозвратно прошедшем. Но я
вижу недаром фиалку лесную,
в домик несущего тлю муравья.

Это поэзии новое зренье —
след у реки работяги-бобра,
прямо как жизни самой средостенье.
Помню, мы жгли костерок до утра,

ты без боязни внезапно шепнула:
«Веришь, люблю!» Но конечно, тогда
я не поверил, подкинул понуро
хворост… А нынче-то, нынче, о да,

знаю, сидишь у компьютера ночью
и ожидаешь меня из тайги...
Думаю, слушаю песню сорочью
и на распялке сушу сапоги…

* * *
Сегодня я вижу особенно грустен твой взгляд, и хвостик особенно тонок, на лапки упав. Послушай далёко-далёко за пыльной за МКАД изысканный бродит котэ. Ему грациозная мышка и травка дана, и шкуру его украшает крутое тату, с которым равняться осмелится только мур-мур, звуча из подвала хрущовки в Садовом кольце. Вдали он подобен киоску газетному, мля, и бег его плавен, как радостный утки подныр. Я знаю, что много чудесного видит квартал, когда на закате он прячется в грязный подъезд. Я знаю веселые сказки подвальных бойцов про рыжую кошку, про шкуру блохастого пса, но ты слишком долго вдыхала столичный туман, ты верить не хочешь во что-нибудь кроме лотка. И как я тебе расскажу про весенний разгул, про вкусную мышку, про запах немыслимых крыс. Ты плачешь? Послушай... далёко, за пыльной за МКАД изысканный бродит котэ...

* * *
О, я, предчувствуя обман,
по Стихи.ру всю ночь влачился,
и толстозадый графоман
в графе анонсов мне явился.
Стихами легкими, как пух,
потряс он мой смущённый дух.
И внял я плач и содроганье,
когда рифмует стихоплёт,
и кумовской во всём подход,
и бедных профи прозябанье.
И он к устам моим приник,
и вырвал грешный мой язык.
Как труп в канаве я лежал,
и друга глас ко мне воззвал:
«Убей, Серёга, всех, кто пишет,
кто гаджет, гад, рифмует с виджет,
кто издаёт макулатуру,
кто держит публику за дуру.
Убей! И пусть о речи русской
напишут: “Да! Стакан закуской
не стоит вовсе заедать,
когда есть Пушкин,
вашу мать!”»

* * *
Очень плохо быть поэтом,
а тем более плохим.
Впрочем, дворником плохим
тоже быть ужасно плохо.
Плохо быть и сталеваром,
если сталь выходит плохо.
А ещё гораздо хуже
быть посредственным врачом.
А учителем плохим
быть совсем уже ужасно.
Плохо плотником безруким
быть и слесарем плохим...

Хорошо тому живётся,
кто в своей работе мастер!
Даже если ты, к примеру,
вяжешь веники для бани,
или делаешь калоши,
или чинишь башмаки.
В жизни главное, конечно,
дело всякое на совесть
делать так, чтоб говорили:
«Это лучший землекоп!
Это лучший токарь в мире!
Это самый лучший повар!
Настоящий человек!».

* * *
О, есть наслаждение в том, что язык
туманен, как пасмурный город!
О разном, о важном, о том, что в разы
сложнее электроприбора…

* * *
Это было в Житково, где вода из болота,
Где встречается редко городской экипаж,
Полюбила Шушара одного обормота
И сказала бедняге: «Отнеси меня в ЗАГС!»

И понёс он Шушару, то стеная, то плача,
В роковую годину на четвёртый этаж.
Там четыре девицы — о, какая удача! —
насмерть их расписали и поздравили аж!..

А потом они ели с чесноком чахохбили,
пили Киндзмараули, догорала звезда.
Их обоих в ажурной пене дней утопили
и вопили: «Ату их! Не пущать! Невермор!..»

* * *
Я кормил комаров на карельских болотах,
жрал с тифозным солдатом снежок на Урале,
на базарах мытарился в южных широтах,
в общежитии пил на Обводном канале.
И теперь, обналичив судьбы сбереженья,
я скажу: эта жизнь, завалившись с вокзала,
показала мне всё, чем богата с рожденья,
словно пьяная баба, что юбку задрала.
С любопытством хирурга,
вспоровшего брюхо,
я смотрю на неё без какой-либо позы,
и тоска мне, ворочаясь в черепе глухо,
выжимает из глаз безутешные слёзы.

* * *
Захлопнутая крышка люка —
глухое небо.
Ни шороха уже, ни стука, —
одна лишь верба
на кладбище пушится нежно.
— Ну, здравствуй, Настя!
На хлеб намазываем джема
густое счастье
и говорим: — На свет из почвы
трава забвенья
незримо тянется, как строчки
стихотворенья.

* * *
Тело станет добычей огня и червей.
Белый пар лёгкий-лёгкий бессмертия ради,
унесётся в пустыню — надёжный Харлей
отмороженных рокеров по автостраде.
Как тетрадь, нашу память, школяр, дуралей,
он возьмёт в рукаве на последний экзамен —
мы увидим тогда неживыми глазами
то безбрежное море безумия, где
«A» и «B» не сидят ни за что на трубе…
«A-В-С… D-E-J…» — всё летит небесами.

* * *
Скребёт по бумаге засохший шарик,
молчит фиолетовый вечер лета.
Звезда по стеклу осторожно шарит,
поскольку звезда — рифмоплёта жертва.

А мир, очевидно, почти безумен.
«Почти» потому, что мы, вроде, боги,
и каждый стучит в самодельный бубен,
пускай и живёт, как мокрица в морге.

А небо… ах, небо — глухое ухо
природы, и оной до наших плясок,
как нам до блошиных. Лежит краюха
бескрайней вселенной, и спит подпасок.

* * *
Окно отворилось,
и ветер апрельский, как пьяный,
ворвался и сбросил вчерашнюю рукопись на пол.
Не я сочиняю стервозные эти романы,
а бандерша-жизнь, и над выдумкой дождик захлюпал.
В его пелене разбредаются в парке деревья,
по лужам спешат позабывшие время старухи.
А бандерша-жизнь и не бандерша вовсе, а дева,
и ходят по городу так достоверные слухи,
что скоро сирень зацветёт и уже на подхвате
венгерка, а там комариное лето подвалит.
И сердце поёт, как татарка в цветистом халате,
так, словно ему до утра миокард
целовали…

* * *
Народный чай «Принцесса Нури».
Напьёшься оного до дури
и ляжешь спать с пустым желудком —
приснится масло, сервелат,
конфеты — всё в каком-то жутком
кошмаре. Сам уже не рад,
что спишь ночами. Утром снова
встречаешь лысого, хромого
соседа в лифте, спросишь: «Кушал?»
Стыдливо скажет: «Ну-у-у, да-а-а, чай». —
«Но чай — не курочка Пеструша! —
кричишь в ответ ему, — Ай-яй,
так и загнуться, друг, недолго».
Сосед в ответ: «Да ну, Серёга,
не дрейфь! Мы выживем!» — «А что же,
нам делать? Надо жить — крепчать!»
И разойдёмся: он, похоже,
гуманитарку получать,
а я, как водится —
по роже!

* * *
Из пыльных колонок звучит рок-н-ролл:
— Серёга, ты вовремя! Здрасьте!..
На кухне сидят Маргарита и Фрол,
и что-то талдычат про счастье:

— Прикинь, существует!.. Но как-то вразрез
дымят сигаретами «Винстон»,
как два парохода, идущие в рейс,
покинув уютную пристань.

В зазубринах банка промасленных шпрот,
кастрюля помятая с рисом.
С каким собираемся (кто разберёт)
мы метафизическим смыслом?

В троллейбус пустой на рассвете садясь,
припомнив ночную беседу,
я думаю: «Есть же какая-то связь
блаженством и глупостью между?»
2003—2016 г.

* * *
Вечерний свет звезды далёкой,
в деревне спят.
Едва-едва заметной тропкой
кормить волчат

спешит волчица краем поля,
кричит сова.
А тракторист в канаве Коля
ворчит: — Вован,

ах мать твою! Ну, водка эта
чистейший яд…
Тихонько тлеет сигарета —
во тьме молчат.

Под утро он домой вернётся —
японский бох!
Жена Алёна скажет: — Солнце,
да чтоб ты сдох!
2006 г.

ИЗ КНИГИ ОГОНЬ И ПЕПЕЛ

Говоришь: «Не вполне этот мир безнадёжен.
Люди лучше, чем кажутся, ибо положен
в основание мира божественный трепет,
и младенец родился в овечьем вертепе».

И бедное сердце болит, как последняя точка в судьбе.

* * *
Прокуренный тронется поезд?
Что если сегодня?.. А звук —
летящего времени повесть:
сигналит в кармане «samsung».

«К любимой медведице Ане
когда ты приедешь, мой князь?»
О, чудо! Мобильная связь!
Читаю тебя на экране!
-------------------------

Как Бог, нас найдёт оператор
повсюду на стильной трубе.
Ах, словно Ковчег к Арарату,
причалило сердце к тебе!

* * *
Иду, и смыкаются плотно
за мной молчаливые сосны.
За ними в печали дремотной
весь мир, где холодные вёсны,
где есть за болотцем избушка,
над речкой сырая лесина,
багульник пахучий, кукушка,
и небо, и первопричина.

* * *
А если спросишь ты меня, какое чудо видел,
отвечу: «Есть одно, о да, и важное бесспорно:
жива любимая и я, земли печальный житель,
где дышит почва и судьба, и прорастают зёрна».

А ветерком туман седой по просеке размазан,
и где-то дерево скрипит, как старые качели.
Мы будем, сидя у костра, беседовать о разном
и хворост палкой ворошить, как мы того хотели.

А в котелке душистый чай — лапчатка и брусника,
и мне отмеривает жизнь кукушка скрупулёзно,
и небеса над головой — распахнутая книга,
где все деяния Творца отмечены
позвёздно!

* * *
Нет, не пробиться — чудо-палаты
непроходимы, как монолит.
Хвойные лапы снег тяжелит —
высится ельник белый, зубчатый.

Машет ли крыльями святочный ветер,
крутит, сгибает, ломит, гудит —
маятник ровно ходит в груди.
Шутишь, полвека жив я на свете!

Крикну кому-то: — Эй, погляди-ка,
гонишь меня, но Тебя не боюсь!..
Счастья и боли брачный союз:
как-то простудно, пасмурно, дико…

* * *
Про меня в ночном интернете
написал мальчишка, дурак,
мол, я выдумал всё на свете,
мол, не может быть, чтобы так.

«Ишь, поэт заливает! Гада
сунуть мордой поглубже в грязь!»
Слушай, мальчик, уйди! Не надо
этих глупостей! Как зажглась

над посёлком звезда! И воет
ветер северный, и душа
понимает, что всё — живое.
Тут не выдумать
ни шиша!

* * *
Лес молчит за нашим домом,
полный сумерек и снега,
бородатым, хмурым гномом
припугнёт он человека.

Грозный лес,
глухой, расстрельный,
жуткий, точно преступленье,
лес угрюмый, лес метельный
и волшебный, как виденье.

Мы туда пойдём на лыжах —
возле ёлки самой рослой
наломаем веток рыжих,
подпалим костёр берёстой.

Порхнут звёзды золотые,
перелётные, как птицы.
Сверху звёзды — голубые,
осторожные, как птицы.

Оглянись же: ах, как дивно!
Ох, как чудно! Как волшебно!
Как же любит нас наивно
всё прощающее небо!

* * *
В углу новогодняя ёлка:
гирлянды, снежинки, шары,
звезда, и в сугробы из хлопка
серебряный крестик зарыт.

К тому же, припас я на ужин
рябиновки треть бутыля.
Гляди-ка, за окнами вьюжит
и ветер грызёт удила!

Давай, на свечах погадаем:
судьба занесёт нас куда,
каких мы дровец наломаем?
Эх, жизнь трын-трава! Лабуда!

К тому же и стерва однако!
Как нас подгоняет!.. Вот — ах! —
то где-то залает собака,
то вьюга свистит в проводах.

* * *
Поскрипывает тяжело горбатое дерево,
побулькивает в котелке нехитрое варево,
потрескивает костёр, моргает.
Жёнушка моя, моя дорогая,
разве мы с тобой не счастливые путники?
Хлебушек в огонь я протягиваю на прутике.
Птица кричит цвик-цвик-фьюти.
Ты, моя фиалка, колокольчик, лютик,
вон Венера зажглась над вершиной сосенки.
Видно, мы допоём до старости наши песенки.
И пускай так печальны они, угрюмы —
докричим до Вечности наши думы!

* * *
Облака золотятся — размах-то
до звезды, но уже под пятой
покачнулся багульник, и вахта
сапоги обнимает: «Постой!»

Темнотища встаёт от Моздока
до Москвы в золотой пахлаве.
Заросла камышами протока,
как дыра у меня в голове.

А волшебный закат пламенеет,
спят берёзы, желтеет калган.
Всё кончается: сердце стареет
и болит — вот и вся недолга.

Я, усталый солдат на побывке,
всё стою молчаливо, пока
синевы пролетают обрывки
и большие, как жизнь, облака.

* * *
Бурелом нехоженый лосиный,
дождика уловистая сеть.
Господи, рождённому из глины,
для чего мне музыка, ответь!

Ни надежды нет, ни оправданья,
но какое рвение! Гляди,
сосны — монументы мирозданья,
ходики счастливые в груди.

Я стою над берегом бобровым,
так и сяк прикидываю: жив.
Как блатная песенка, оборван,
как треух поношенный, плешив.

Ландышей серебряных поляна.
Ничего обратно не вернуть.
А кукушка плачет неустанно,
соловей выводит «фиу-фьють»!

* * *
Самой белой нежности белее
кремовый, бисквитно-снеговой,
ледяной, слоисто-вихревой
тортик у зимы на юбилее.
Свечи-сосны воткнуты — гаси! —
будет проза, август, иваси.
А пока земля почти не дышит,
и, субординацию храня,
как печально звёзды на меня
смотрят:
пишет лирику-не пишет?
Я сижу, по клавишам стучу,
ничего от жизни не хочу.
Выгляну в окно: сугроб надуло
прямо к золотому фонарю.
Обернусь — жена:
— Ну-ну!.. — Хрю-хрю!..
Кажется, пока не звездануло
в голову сорвавшейся звездой.
Просто у зимы немолодой
юбилей. Поздравлю.
Ободрю.

* * *
Стихи, как первый поцелуй,
как первоцвет,
как вишни завязь.
Ходили звёзды по селу,
в колодец утром опускаясь.

А мне случайно не спалось,
и, как Роланд певучесть рога,
копну седеющих волос
я у любимой спящей трогал.

Так начиналось волшебство,
и было музыке просторно,
как словно выкованы сто
мечей в огне ревущем горна.

Тогда светало, как в Раю,
и сердце плакало,
что счастье
бывает в мире на краю
земли, спасаемой отчасти.

Я говорил: — Поедем в те
места, где горе первозданно!..
И как на горней высоте,
мне было холодно и странно.

* * *
«Что ты, жёнушка?» — «Холодно, сыро, мглисто». —
«Чай лесной заварим — брусники листья,
зверобой добавим и золотой
корень. А может быть, мы с тобой
неудачная пара?» — «Ну, в смысле, слишком
озабочены звуками — барахлишком
звонких рифм неточных?» — «А я люблю
и тебя, и малую мошку, тлю,
птицу бойкую, облачко кучевое,
и рыбалку осеннюю с ночевою:
ельник, словно в холодное молоко
погружается, тянутся далеко
перелётные гуси, туман клубится…»
Ты, моя Шушарочка, баловница,
тоже эта природа, лесная ширь,
ты — Карелия, Коми, Байкал, Сибирь,
всё, что можно представить, всё то, что зримо,
и в туман уходящая струйка дыма…

* * *
Тут озвереешь хошь не хошь:
когда в иных мирах живёшь,
то можно просто спятить.
Так астронавты, кстати,
летают в небо, где звезда.
Я на другой планете, да,
ты знаешь, обитаю
и по утрам читаю
тебя, как папскую буллу.
Что значит: я твою люблю
сомнительную нежность,
и хрупкость, и беспечность.
И если только буду жив,
куплю модем четыре джи,
и скайп как раз настрою.
Поговори со мною!
Ведь если счастье где-то есть,
то к ноутбуку можно сесть
за стол немного боком
и стать обычным
Богом…

* * *
На перья ангелов похожий,
он, как в замедленном кино,
ложится на твоё, прохожий,
пальто поношенное. Но
сегодня маленькому Шару
Земному счастье потому,
что тридцать первое и тару
пустую выбросили. Ну,
чего ещё желать?.. Колбасы
и мандарины — хороши! —
и, как Маркизы Карабасы,
ларьки нарядные… Спеши,
прохожий, к женщине любимой,
туда — в таинственную жизнь,
где оливье необходимый
и бьются рюмочки динь-динь,
где можно выложить под елью
тоску с отчаяньем, а там…
там Рождество через неделю
по Чёрным Пятницам с метелью
этапами на Магадан.

* * *
«Кубанского» взяли Кагора,
а прочее нам задарма
досталось: доска от забора,
и мутные два стаканА,
и плавленый сыр, и газета,
и ласковый ветер весны.
А миф о таланте поэта
голодной, несчастной страны
припомнили мы понемногу:
мол, надо со смыслом поддать!
Так словно бы верные долгу
остатки разбитых солдат,
мы приняли граммы штрафные,
чтоб снова отправиться в бой
за грубые строчки земные,
за неба рассол голубой.

* * *
Зашли в кафе на берегу Залива
и взяли с ветчиной два бутерброда.
Художница задумчивая Рива,
а также я. Я говорил: — Свобода!
Как тут необычайно и красиво!
Смотри, какое небо над Кронштадтом!
— Ах подожди, я видела слепого…
— Я был когда-то дембелем, солдатом,
а после стал… — Я видела такого
бомжа… таким немытым, бородатым…
Но тут с блокнотом нимфа молодая
к нам подошла и рявкнула: — Платите!
У Ривы только сотенка-другая,
а у меня… И я сказал: — Грабитель
нуждается в прощении! Какая
у вас цена однако! Мне, бывало,
и за неделю столько… Но с позором,
с издёвками нас вывела, назвала
меня жидовской мордой, крохобором.
Мы в темноте шагали до вокзала,
и Рива говорила: — Мне шестое
шептало чувство — точно! Видишь,
видишь,
как страшно здесь… И что-то там такое
себе под нос добавила на идиш.
— Да, Рива, да, мы навсегда изгои!..



Мне нравится:
0

Рубрика произведения: Поэзия ~ Лирика философская
Количество рецензий: 0
Количество просмотров: 11
Опубликовано: 07.03.2019 в 18:55
© Copyright: Сергей Аствацатуров
Просмотреть профиль автора






Есть вопросы?
Мы всегда рады помочь!Напишите нам, и мы свяжемся с Вами в ближайшее время!
1