ВОЛЧОНОК ИЗ ВОЛЧИХИ



ВОЛЧОНОК ИЗ ВОЛЧИХИ

рассказ

Зима в том далёком году, когда я родился, побила все рекорды за последнее столетие. Зима как-то быстро, проворно и лихо отстряпалась – крутыми буханками вспухли сугробы в Кулундинской степи, белыми бубликами и обсахарёнными пряниками под холодным солнцем заиграли завитушки снеговья на деревьях, на заборах, на крышах посёлка Ярового. А после больших снегопадов нахрапом пошёл морозяка, особенно жестокий по ночам. На сотни километров сурово и пугающе сверкало космически громадное пространство, облитое студёным лунным молоком, голубовато искрящимся под окошками необыкновенного жилища, похожего на избушку на курьих ножках. Это был обшарпанный вагончик – теплушка на колёсах, сто тысяч километров прострочившая по железным дорогам страны и по причине старческой усталости уткнувшаяся в тупик на берегу уникального алтайского озера.
Позднее, гораздо позднее пробудился во мне интерес.
-Пацаны там на коньках, наверно, всю зиму рассекали?
-Нет, сынок, не рассекали. Вода зимой на Яровом не замерзает. Она там как мокрая вата становится.
-А почему?
-Бог её знает, сынок. Там вода такая испокон.
Вода в Яровом, как я узнал потом из книжек, по своему составу очень схожа с Мёртвым морем в Иордании. И в море том когда-то царь Ирод Великий блаженствовал, принимая солёные ванны и не стесняясь в грязь лицом ударить – минералами богатейшую грязь.
Из книжек-то много чего я узнал, но никакая книга не сможет рассказать мне то, что мама рассказать могла бы. И жалко теперь, что так мало пытался я расспрашивать её насчёт житья-бытья на Яровом, да и не только об этом. Где-то в подсознании была надежда – наша, чисто русская надежда на «авось» да на «потом» – дескать, будет ещё время, ещё успеется. А вот уже и нет.
Земные наши сроки быстротечны, только поздно это сознаёшь. И потому, наверно, моё сердце нынче так сильно припекает желание приехать к родному озеру, к тому истоку, где вода солона и горька. И настолько плотная водица в том уникальном озере – ни человек, ни дерево не тонут. Насчёт происхождения этого озера имеются различные теории, но все они – от высоколобого ума. А моя теория – от сердца.
Яровое озеро – однажды вдруг осенило – это Озеро маминых слёз. И что бы там ни говорили о далёкой и глубокой истории возникновения озера – оно возникло здесь в середине двадцатого века, и возникло довольно-таки просто, хотя и печально. Здесь, на этих берегах мытарилась многострадальная матушка наша, тогда ещё молоденькая русская красавица. С нами, тремя ребятишками, мал мала меньше, здесь она, без вины виноватая, частенько плакала от мужа своего, родителя нашего. Крутонравый был папаня, широковольный – как сама Кулундинская степь, конца которой глазом не поймать. В семье он был царь, как теперь представляется мне, – своенравный и жестокий царь Ирод Великий. Он любил по-царски вольготно поплескаться, понежиться в солёной воде Ярового озера, в минеральной грязи. Гоняя паровозы по степи – хотя это дело не царское – он возвращался домой и там, на столе, должна была стоять бутылка водки. Такой порядок Ирод наш завёл в семье. И его ничуть не волновало, что порой хлеба в доме не на что купить. Пузырь должен быть на столе – и никаких возражений Ирод Великий даже слушать не хотел.
Нехорошо, конечно, так себя вести – Иродом Великим обзывать родителя. Поэтому лучше озвучить его настоящее имя – Виктор или Вихтор, как бабушка Лукерья называла. А иногда у неё получалось что-то похожее на Вихорь. Вот так теперь и стану я величать отца – Вихорь Прокопович. Это подходит к нему, любителю вихрем покуражиться по дому.
За несколько лет развесёлой совместной жизни с этим Вихрем Прокоповичем много было выплакано горько-солёных слёз, настолько много, что, в конце-то концов, и возникло Озеро маминых слёз, которое на карте обозначено как Яровое озеро.
Вот такую теорию сочинил я однажды, вспоминая своё «босоногое». Никому не рассказывал – нечем хвалиться. Но как-то вечерком в пивной не удержался – изложил свою сентиментальную теорию одному случайному дружку.
Кривогубо ухмыляясь, он похвалил:
-Отличная теория. На премию Шнобиля выдвинуть можно.
В молодости руки у меня работали порой быстрее мысли. Не успев подумать, я сграбастал бутылку – раздрабалыскал на кудрявой бестолковке собутыльника.
Наверное, тогда я осознал: сердцещипательную свою теорию насчёт «озера мамкиных слёз» и вообще эту тему нужно закрыть, как заповедную шкатулку, закрыть и спрятать куда подальше, потому что вредно откровенничать, а порою даже опасно – взрывной характер может беды наделать. И только теперь, через годы и годы, когда порох чуток отсырел в пороховницах, когда сердце и душа утратили огнеопасный порыв, я пришёл к этой теме, как приходят на исповедь.
Всё чаще и всё звонче в душе моей звучат мамины короткие рассказы о той далёкой горестной поре.
- Яровое озеро ты, сынок, наверно, и не помнишь.
-Так я ж не Лев Толстой. Это он с пелёнок себя помнил.
Несколько секунд матушка смотрела с недоумением.
-Ну, так вот, - заговорила тихо, кротко, – поскольку ты в разгар зимы родился, то никакой загвоздки насчёт имени быть не могло – Никола Зимний на календаре и он же Никола Морозный.
-Никакой загвоздки? Как же так? Никола Зимний – это в декабре. А я у вас – январский.
Мама ненадолго растерялась
-А я не разбираюсь, мне кто-то подсказал, я и поверила, - простодушно призналась она и продолжила своё повествование.
И вот уже передо мною тот вагончик – стародавний, дощатый, утеплённый толстым войлоком, крепко стянутый стальными опоясками, обсыпанный железным многоточием заклёпок. По ночам, когда стужа входила в кураж и совсем сатанела, серый иней волчьей шерстью вытыкался по углам и над кроватями – двухъярусными нарами. Тяжёлую дверь по бокам и с-под низу морозяка проконопачивал будто бы кусками драной ваты. Печка-буржуйка, гортанно гудящая в центре, натужно краснела боками, не в силах обогреть вагончик: температура даже днём приседала за сорок, да ещё с ветрожогом, разбойно гуляющим по степи. И в полдень, и в полночь в промороженной тишине можно было услышать, как под вагоном стальные колёсные пары пищат, словно синицы, и жутковато-жалобно постанывают, до сердцевины растрескиваясь.
Про Николу Морозного известно мне лишь по рассказам матери. А сам-то я мало что помню о матёрых морозах, о долгоиграющих метелях, серебряной стружкой свистящих по необъятной Кулундинской равнине, душу свою распахнувшую от Иртыша до Оби.
И первая в жизни весна, рассыпавшая золото слепящих солнцепёков, и жизнерадостные снеготайки, журчащие как жаворонки, и перистый ковыль, и первоцветы – всё это проскочило мимо памяти. Из тихого, сиротски-скромного посёлка Ярового мы вскоре переехали в Славгород. Какое-то время кантовались мы там, но всё это тоже запомнилось не чётко, обрывочно.
Зато осталось в памяти нечто другое – бегство по Кулундинской равнине.
Молодая матушка тогда в охапку сгребла троих ребятишек, мал мала меньше, и не просто ушла – тайком убежала от Вихря.
Щекотливое это событие в нашей семье много лет стороной обходили, как старое минное поле – кругом уже давно цветы красуются, травка изумрудная, гнёзда соловьёв и перепёлок, но всё-таки лучше туда не соваться.
И только лишь тогда, когда мама выстарилась, она в застольях коротко рассказывала, изумляя меня простецкой улыбкой и какою-то совершенно детской незлобивостью, всепрощением по отношению к прошлому:
-Отец в тот день опять наподдавал мне, ну, вот я и решилась…
-А куда? Куда мы побежали?
-А куда глаза глядят, сынок.
Наверное, всё же не так. Наверно, мама что-то не договаривала. Неужели действительно был побег в неизвестность? Не знаю, не знаю, не спросишь теперь, надо было раньше мозгами шевелить.
Долго ли, коротко пришлось нам бежать по Кулундинской равнине – одни только отрывки из обрывков перед глазами трепещут.
Помнится, как хрипло, грозовито и громко горло драл паровоз, тяжеленным галопом невдалеке топоча и холодцевато сотрясая землю – дрожь наполняла ноги и в сердце набивалась: папка едет, папка, он же работает на паровозе – это он кричит, грохочет сапожищами, вот-вот догонит, всем наподдаёт.
Но железный топот затихал, земля переставала испуганно трястись. И только ветер иногда посвистывал, незримой птицей пролетая над головами, шатая костлявые кустики и зарываясь в белопенно-перистый ковыль.
Беглецы вышагивали дальше, глазёнками прихватывая плоские пейзажи, кое-где вспухающие невысоко-древними курганами, похожими на богатырские головы, густо поросшие травяным волосьём.
Потом какая-то попутная машина, зеленовато-старая полуторка, тесовыми бортами дребезжащая, затормозила, – разбудила здоровенную скирду золотисто-соломенной пыли, внутри которой как будто закрутился жаркий солнечный шар.
-Здорово, ходоки! Вы далеко? – крикнул шофёр, изображая улыбку, посредине которой в виде красной ягодки горел и дымился окурок. – Может, подвести?
Раскрасневшаяся мама, державшая двух ребятишек за руки, а третьего тащившая на закорках, утомлённо вздохнула:
-Подвезите, коль не трудно.
-Так это мы запросто. Не на себе же тартать. – Шофёр махнул рукой: - Давайте смелее! Кто в кабину, кто в кузов…
Ходоки обрадовались – вот повезло.
И полетела полуторка, на кочках дребезжа чёрными крыльями, поминутно поскрипывая рессорами, готовыми лопнуть. Шофёр, как видно, руководствовался принципом: чем больше скорость, тем меньше ям. Деревья и кусты замельтешили обочь дороги. Разбитым зеркалом вдали полыхнуло озерко, отражая солнце. Коричнево-бурый упитанный суслик, столбиком стоящий возле обочины, с перепугу бросился бежать не в поле, где безопасно, – суслик прошмыгнул перед колёсами, рискуя быть раздавленным. А через несколько минут дрофа нарисовалась впереди – рыжеватая крупная птица, которую зовут ещё дудак.
-Во какой дурак сидит посреди дороги! – Шофёр, похохатывая, чёрным глазом ковырнул парнишку, бултыхавшегося на пассажирском сидении.- Задавим дурака? Чего молчишь, Николка?
Мне бы нужно было удивиться – откуда дядька знает моё имя. Но вместо этого я испуганно вскрикнул:
-Зачем давить? Пущай живёт!
-А не хрен шляться по дорогам, где светофоров нету-ка! Задавим, зажарим и слопаем! Да?
И снова шофёр хохотнул, костлявыми ручищами вцепившись в руль. Но был он всё-таки хороший дяденька – в самую последнюю секунду залихватски дал по тормозам, заставляя полуторку не проехать юзом, а пропахать серый кусок рассохшейся просёлочной дороги.
Дрофа, отличающаяся необыкновенно гордой выправкой – грудь вперёд, а голова едва ли не прижата к пышному хвосту, распущенному веером, – дрофа взметнулась перед капотом, белоснежным подбоем крыла едва не подметая лобовое пыльное стекло, на котором осталась снежинка-пушинка, будто пойманная в серебристо-сверкающую паутину старых трещин.
Облако пыли сзади накатило, но машина тут же снова ринулась вперёд, разгорячённо рыча мотором, злобно скрежеща зубами скоростей, жадно и стремительно проглатывая кочки, перелетая чернозёмные рытвины, где глубоко, где мелко понарытые во время разгуляя половодий.
Хорошо в кабине ехать, красота.
И вдруг будто камни с поднебесья посыпались – мамка стала кулаками тарабанить по кабине и кричать:
-Стой! Куда везёшь? Стой, говорю!
Немного сбавив скорость и высовывая голову из кабины, шофёр закричал:
-Тут объезд! Чего ты, Марья, всполошилась?
И то, что он назвал её по имени – ещё больше укрепило подозрение. Ведь сразу-то он не назвал почему-то, а сгоряча проболтался.
Хороший этот дяденька, как позднее выяснилось, был засланный казачок, – закадычный друг отца. Шофёр собирался обманом увезти нас обратно – царь его подговорил за поллитровку. И этот хитрый сговор можно было бы осуществить – из машины не выскочишь, когда она летит быстрее ветра. Но видно бог в то время оказался всё-таки на нашей стороне.
Раздался оглушительный хлопок – будто из ружья кто-то по колёсам полыхнул – полуторка стала заваливаться вперёд и в бок. И хороший дяденька вдруг преобразился, нехорошо оскаливая зубы, – дурноматом покрыл всех святых и чертей заодно, остервенело нажимая на тормоза.
Пассажиры спустились на землю и, покуда шофёр зверооко осматривал разорванный грязный баллон, поторопились отойти подальше.
-Давайте-ка свернём сюда, в лесок, - поминутно оглядываясь, говорила мама. – Как это я сразу не узнала…
-Кого не узнала?
-Да паразита этого, шофера.
Мы свернули в берёзовый колок, зашуршали жестянками и золотинками прошлогоднего листопада, сквозь который зелёными шильями проткнулась трава. Запоздалый подснежник, уже будто сонный, будто оправдывавший своё название «сон-трава», иногда встречался на пути. Цветами белой ветреницы там и тут припорошило землю, будто украсило нежным снежком, не боящимся солнца.
То и дело оглядываясь, мы постояли, приводя дыхание в порядок. И тут ворона, чтоб ей провалиться, так внезапно и так дураковато заорала над головами – аж мороз под рубаху набросил мурашей…
-Тьфу ты! – прошептала мама.- Чтоб тебе…
Юрик – старший брат – достал рогатку. Зарядил блестящей увесистою пулей – шарик от подшипника. Хороший стрелок, он чуток не подбил эту крикливую заполошную дуру – пуля врезалась в вороний бок, выдрала пригоршню пуха и перьев. Но в результате стало ещё хуже – ворона совсем одурела от боли и долго ещё круги нарезала над нами, громкоголосо и хрипло окаркивала, будто специально выдавала расположение беглецов – сигнал посылала шофёру. Мало того, чертовка эта стала нас «бомбить» – птичий помёт попадал на берёзы, плюхался на прошлогодний листарь, на пеньки. Но потом чертовка всё-таки отстала – берёзовый колок закончился.
Дальше – пахота чернела чёрным озером, волнообразно уходя за горизонт. И словно бы корабль на волнах, приглушенно тарахтя и покачиваясь, проплывал сверкающий стёклами трактор ДТ, «дэтушка».
И опять мы куда-то сворачивали, утомлённо чапали по берегу реки, поросшей кустарником. Желтоголовая и желтогрудая иволга, точно игрушка, на ветке сидела. Потом заскрипела под нами старая крестьянская телега, довезла до какого-то полустанка, пропахшего мазутом, окутанного дрёмой.
Седоголовый стрелочник, хмельной старик Мазута, как он представился, поспешил нас обрадовать:
-А вы тут зазимуете, однако.
Мама встревожилась:
-Как это так? Почему?
-А у нас тут поезда тока раз в полгода лаптями тормозят.
-Да вы что? Вы шутите? Мы ж тут пропадём!
Старик Мазута пожал плечами, как бы желая сказать: «А я причём?» Седая голова его была слегка испачкана мазутом – чёрные пятна возле виска и выше. За голенищем сапога у старика, будто нож разбойника, обагрённый кровью, торчал красный сигнальный флажок, тоже испачканный мазутом. А из голенища другого сапога жёлтый сигнальный флажок выглядывал цыплячьей головой, зачерненной мазутом. И ромашки, и полынь возле железной дороги, и даже куры, некогда белые – всё там было измазучено. И создавалось такое угнетающее, такое тоскливое ощущение, что даже в домах этого кривого полустанка, забытого богом, люди вместо сливочного масла и вместо мёда уплетали исключительно мазут.
-А как же нам теперь? – загоревала мама.- Как отсюда выбраться?
-Обыкновенно, - ответил беспечный старик, - надо на рельсы ложиться.
Тут возникла пауза, которую заполнила какая-то мазутом перепачканная курица, с криком пробегая неподалёку – от петуха спасалась.
- Сдурел ты, что ли, дедушка? – осерчала мама.- Ты чо городишь?
-Я дело говорю. Два месяца назад один бродяга вот так-то куковал тут, а потом пошёл и лёг на рельсы, и остановил товарняк. Правда, он литерным оказался. Военным, то бишь. Так что бродяга уехал, однако, на Колыму. А ему-то надо было в Славгород или в Купино. Теперь уже не помню. А вам куда? Тут надо знать, на какие рельсы да в какую сторону ложиться.
И вдруг раздался голос, хотя и старческий, дребезжащий как сухая щепка, но всё же грозный:
- Опять концерт устроил? Ни стыда, ни совести!
И старик Мазута мигом сник.
-Да я вот людям тут, - залепетал он,- расписанье поездов рассказываю.
И уставшая мама не выдержала, засмеялась, глядя вослед рассказчику, согбенно уходящему под конвоем старухи Мазутихи.
Полгода ждать нам не пришлось и на рельсы не пришлось ложиться. На глухом полустанке нас подобрал какой-то железнодорожный подвижной состав, так называемая сплотка, состоящая из двух локомотивов.
Мамка обрадовалась, а ребятишки встревожились.
-А в кабине кто? А если папка?
-Не папка. Залезайте поскорее, покуда пускают.
На этой сплотке, громоподобно тарахтящей, мы часа через два или три дотарахтели до Кулунды – железнодорожная станция на пересечении Юго-Сибирской и Рудоалтайской магистралей Западно-Сибирской железной дороги. Все эти мудрёные названия, конечно же, стали мне известны гораздо позже, когда пришла пора заинтересоваться родословной. И вот тогда-то я узнал, что означает загадочное слово Кулунда, слово, от которого пошло плясать название великой Кулундинской равнины, расплескавшейся от Казахстана до предгорий Алтая. Кулунда – от казахского «куланды», что означает место, где водятся куланы, теперь уже исчезнувшие экзотические животные.
Добравшись до Кулунды, мы какое-то время шараборились на малолюдном вокзале. Запомнилось мазутом пропахшее локомотивное депо, пожарный поезд, похожий на громадного красного дракона, пышущего жаром и паром – облака над перроном клубились и таяли. Но более того запомнился вокзал стародавней постройки, сохранившейся до наших дней. Для глаза приятное здание классической архитектуры и теперь удивляет меня своей монументальностью и многовековечной крепостью – меняется только окраска вокзала. И вот такие прочные, красивые и монументальные вокзалы стоят по всему Великому Сибирскому Пути – историческое название Транссибирской магистрали. И всякий раз, когда я попадаю на тот или иной вокзал сибирской железной дороги, он почему-то мне кажется домом родным.
От Кулунды мы поехали дальше, теперь уже на пассажирском поезде в общем вагоне, который показался просто шикарным. И только иногда вдруг детвора встревоживалась:
-А мы правильно едем? А папка теперь не догонит?
-Теперь уже не бойтесь, нет.
-А долго ехать?
-Скоро. Поспите, а потом…
Следующая остановка была у нас – станция Михайловская, небольшая тогда, но позднее разросшаяся в пригожее алтайское село Михайловское. Да, это, конечно, далеко не Псковская губерния и совсем-совсем не то Михайловское, где располагалось родовое имение Ганнибалов-Пушкиных. И всё же всякий раз, когда ветрами странствий меня опять заносит в эти места, я не могу не вспомнить русского гения. И не могу избавиться от ощущения, что именно здесь неоднократно бывал, гостевал Александр Сергеевич, и где-то здесь находится его последний горестный приют, тот милый предел, о котором так печально и сладостно было написано:

И хоть бесчувственному телу
Равно повсюду истлевать,
Но ближе к милому пределу
Мне всё б хотелось почивать.

Но эти мысли, эти ощущения придут не скоро, придут, когда в душе моей золотым пожаром разгорится любовь к поэзии.
А пока что мы, утомлённые и пропылённые, шлёпаем по просёлкам, на телегах трясёмся, на попутных полуторках обогнать пытаемся тёплые ветра, пропахшие полынями, донником, пшеницами и рожью. Под ленивым крылом ветродуя ковыль придорожная как будто ковыляет вслед за нами.
В этих местах Кулундинская степь, «губу раскатавшая» до самых алтайских предгорий, начинает себя окорачивать. И вот уже видно: с одной стороны вдоль дороги хвойной гребёнкой встопорщился ленточный бор. А по другую сторону – чернозём каштановый лежит, искристо-серебристые сухие кружева солончаков там и тут проступают. Берёзовые колки под палящим солнцем угорают – ветер веет банным духом, так и манит искупаться в озерке за дорогой. И тут же тебе навстречу катятся сладковато-медовые запахи золотистой живицы – сосняки на слоновьих ногах подошли к дороге, рассохшиеся шишки обронили.
Для мамы это путешествие было мучительным, а для нас, пустоголовых ребятишек, – большое приключение, странствие за тридевять земель. Вот почему иногда мать раздражённо торопила нас, шпыняла и дёргала, чтобы тут же спохватиться и мимоходом погладить, приласкать и сказать что-то ободряющее.
-Устали? Ну, давайте отдохнём. Жарища-то какая.
И мы удалялись под вечнозелёную крышу соснового бора, который представлялся сказочно-дремучим, пугающе бескрайним. Потаённая жизнь, стрекозой стрекотавшая, шмелями и пчёлами деловито жужжавшая, бурундуками, белками по стволам шуршавшая – эта жизнь в бору стихала, замирала, пугливо присматривалась к людям, чутко принюхивалась. И вскоре осознав или почуяв, что никакого зла от нас не будет, боровая жизнь опять вскипала и в деревьях, и на полянах. И мы потихоньку осваивались – костянику рвали, грибы искали.
-Не уходите далеко, - предупреждала мама,- и грибы не собирайте. Слышите? А то ещё отравитесь.
-А вот это? – Брат мой показал ядрёный рыжик, будто маслом облитый и по бокам облепленный сосновыми иголками.- Это съедобный.
Раиска, моя старшая сестра, недоверчиво покосилась.
-Откуда ты знаешь?
-Знаю. В книжке видел.
-Ну, мало ли, что в книжке намалюют.
-Он, может, и съедобный, - рассудительно заговорила мать, - но ведь его же надо посолить, например, или пожарить. Что же мы будем, как татары? Сырыми трескать? А потом вы начнёте сидеть по кустам, маяться пузом? Как было с арбузом.
Ребятишки посмеивались.
Снимая хвойную иголку с рыжика, Юрик неохотно соглашался:
-Ладно, мы белке отдадим этот гриб.
-А где? - не унималась Раиска.- А где ты видишь белку?
-Придёт, - уверенно ответил Юрик и на сухую ветку наколол маслянистую шляпку ядрёного рыжика.
Юрик наш – добытчиком растёт, мама давно уже об этом говорит. А как же я? Мне тоже хочется хоть как-то и хоть чем-то мамке помогать. Приподнявшись на цыпочки, я зыркаю по сторонам – может, грибок притаился поблизости, может, яркая ягода бусы рассыпала. Но ничего подобного не видно.
Сосновый бор стоит стеной, бронзово слитый в глубине – глазами не проломишься в тёмные чащобы. Даже по малой нужде отойди – метров на пять или десять – и то жутковато. Всякие чудища начинают мерещиться, горстями бросая в пазуху морозных мурашей. Сухая хворостина под ногой вдруг стрельнет как из ружья, заставляя замереть или присесть. Промелькнёт зверушка или ящерка – огнём опалит душу, загонит сердце в пятку. И твоя богатая фантазия начнёт на ровном месте спотыкаться – колдовать, волховать и ведьмачить. И вот уже какая-то большая страхолюдина за тобой пришла из болота – может, кикимора, может, косматый лешак, притаившийся неподалёку. Хотя, приглядевшись, ты можешь понять – это просто-напросто чёрные и длинные щупальца корней, безобразно грязные гнилые выворотни, буреломным ветрюганом или всемогущим временем вывернутые из песчаной почвы, на которой миллионы лет назад уродился, укрепился ленточный бор.
В память запали сухие подушки зеленовато-светлого, хорошо хрустящего мха – такие подушки встречаются только в чистых, первозданных борах. Запомнилось, как длинная живица золотой сосулькой рассиропилась на громадном сосновом стволе – ребятишки даже втроём ствол обхватить не могли. Запомнился необычайно горячий летний полдень, жадно воду пьющий из небольшого борового озерка – марево дрожало по-над берегом. Запомнилось, как мать пошла к воде, собираясь что-то состирнуть, и стала растворяться в стекловидном мареве, стала казаться Марьей Маревной из сказки.
-Ты куда? – испугался парнишка. – А мы?
Сказочная Марья Маревна, с полминуты словно шагая по воздуху, снова превратилась в маму, шагающую по земле. Она подошла, посмотрела на нас, квелых от жары.
-Отдохните маленько. – В тени под сосною она постелила какую-то цветастую хламиду.- Куда нам спешить?
Ромашка росла под сосной – миниатюрное жёлтое солнце в пушистых снегах. И вдруг зажужжала пчела, на цветок опустилась. Пчела, показавшая громадной, – больше этого жёлтого солнца. Может быть, у пчелы было гнездо на сосне, а может, пасека неподалёку, вот она и захотела обцеловать ромашку, сладкую пыльцу собрать. И то, что было дальше, поразило – сильно поразило моё воображение.
Птица-пчелоед, мелькая белым брюхом и тёмно-бурой спиной, промелькнула перед моими глазами – прицельно ударила клювом и проглотила пчелу.
-Ой! – прошептал парника, округляя сонные зенки.- Какая страшная!
-Что ты, сынок? Кто тебя напугал?
-Птичка была здесь такая – больше солнца.
-Таких не бывает, сынок. Отдыхай.
Я лежал, забывая моргать, настороженно глазел на ромашку, пчелоедом сбитую с тонкой ноги, – стебелёк переломился посредине, жёлтое солнце упало в помятые снежинки лепестков. И там, где стебель был переломлен, изумрудная слезинка набухала, чтобы вскоре выкатиться в виде изумрудной трясущейся горошины.
Детвора ненадолго уснула, а мама пошла на поляну искала и пощипывать спелую ягоду – угостить усталых ребятишек, подсластить нелёгкую дорогу. И теперь, по прошествии лет, вспоминая мамино житьё-бытьё, я не могу припомнить ни одного денька, когда бы она не работала, употребляя для этого странное слово «мантулить», значение которого мне объяснит потом всезнающий Владимир Даль: горбатить, спину гнуть, работать как лошадь, работать как каторжный. Вот так-то она и мантулила, матушка наша, всю свою жизнь мантулила – в поле, в бору, в огороде, в сарайке и дома – это была какая-то пожизненная каторга. И таких вот людей, из года в год, из века в век мантулящих в России – не пересчитать. И очень странно то, что кое для кого наш трудолюбивый русский человек всё никак из ленивых не вылезет.
Но эта философия мне в голову ударит гораздо позже. А пока что в голову ударила увесистая шишка – сорвалась откуда-то с верхотуры сосны.
Я вздрогнул и проснулся, лупоглазо глядя по сторонам.
Старший брат уже не спал и мне подумалось, что это он проказит.
-Чо ты кидаешься?
-Кто? Я? Ага. А то мне делать нечего.
Юрик уже где-то успел раздобыть сосновую серу и теперь жевал, изредка смачно пощёлкивая, точно орехи раскусывая. Он был занят серьёзной работой – изящный кораблик выстрагивал из коричнево-темной коры. Перочинное лезвие, как будто спичка, раз за разом вспыхивало, разбрызгивая солнце.
-Поспали? Вот и хорошо! – обрадовалась мама, приближаясь и похрустывая хворостом. – Вот какие славные гостинцы передал вам заяц. Я, говорит, землянику не ем. Я, говорит, люблю морковку. А это, говорит, отдай своим детишкам.
Улыбаясь, но не забывая поспешать друг за другом, детишки с большим удовольствием поклевали рассыпное зарево душистой земляники, – капельки сока пятнали рубаху, по подбородкам ползли. И тут же откуда-то снова прилетела пчела, собираясь примкнуть к нашему сладкому пиршеству. И я встревожился: как бы снова эта птица-пчелоед не налетела вихрем. Но ягоды скоро закончились.
Мы пошли, пригубили зуболомной водицы – на краю поляны родник высверливался, окружив себя золотисто-лимонным созвездьем калужницы и словно бы на блюдечке протягивая нам синюю краюху ржаного солнца.
Затем свернули мы свой немудрёный табор и почапали дальше, восторгаясь чудесами, встречавшимися на каждом шагу.
-Мамка, смотри! – закричала сестрёнка. - Лиса!
-Сама ты как лиса, - одёрнул Юрик. – Это белка.
-Нет, лиса. Я видела.
-Ага. Скажи ещё – барсук или тушканчик.
-Ну, хватит, хватит! – Мама глазами убежала в небеса.- Вон какая буча назревает. Надо торопиться, а то как жахнет…
Наверно, это было первогрозье – самая первая в жизни гроза, разломившая и раскроившая небеса над моей головой. Эту грозу удозорить мы не могли, она как-то внезапно заклубилась на горизонте. Чёртову уйму километров прокатившись по Кулундинской равнине, гроза чёрными растрёпанными космами нависла над полем, над вершинами бора, глухо что-то забормотавшего себе под нос.
Густой громоздкий гром – после того, как яростно высверкнула молния – растрещался так, будто здоровенную материю взялись раздирать кривым ножом. Земля вдруг ушла из-под ног, содрогнулась, но тут же вернулась, а над придорожными травами, над золотистыми волнами заштормивших колосьев чёрно-белыми стрелами ласточки просвистели. А между соснами в сизых прогалах неуклюже пролетел тяжёлый тетерев и пугливо запищали рябчики, будто заиграли в игрушечные дудки. Жирная пыль, уже кое-где продырявленная первыми дробинами дождя, закрутилась, будто ужаленная, представилась большим веретеном, – потянула пряжу к небесам, попутно поднимая старые листья, ржавые пучки хвойных иголок.
Небосвод принагнулся под чугунной тяжестью грозы, готовый рухнуть наземь. И снова где-то высверкнуло – острозубо, хищно. И снова землю из-под ног хотели вырвать, но силы не хватило – только резко дёрнули после громобоя.
-Ребятишки! – пугливо прикрикнула мама. - Надо бежать от грозы, а то не дай бог…
И они припустили, как только могли.
И может быть, с тех самых пор в голове моей зудит навязчивая странная идея. Всякий раз, когда я вижу репродукцию картины Маковского «Дети, бегущие от грозы», я не могу избавиться от ощущения, что это совсем ещё молоденькая мама тащит на закорках своего сопливого сынка. А старший братец Юра и старшая сестрёнка Рая, они где-то отстали, но вот-вот появятся. Эта сумасбродная идея одно время так сильно овладела мною – и смех, и грех. Однажды в Москве в Третьяковке мне даже захотелось заглянуть за картину, и охранник, стоящий неподалёку, насторожился:
-А что вы там ищите?
-Брата с сестрой! – брякнул я, не подумав.
Охранник запучеглазился, пристально глядя на посетителя, как на человека, сбежавшего из сумасшедшего дома. Но когда это будет ещё – Москва златоглавая, учёба на «писателя» на Высших литературных курсах. Это будет не скоро. А пока – гроза только сгущается, готовая пролиться голубовато-чёрными чернилами. Опять ударил гром, теперь уже поближе, бабахнул так, что воробьи, как яблоки, посыпались над забором какой-то крайней избы, куда мы подбежали.
Крупные капели уже задрожали на тесовом крыльце, запоблёскивали серебряными шляпками гвоздей.
Заскрипела дверь – в сенях синевато-серый полумрак.
– Проходите, - пригласила хозяйка, - разболокайтесь.
-Да мы ненадолго.
-А это уж как бог пошлёт. Может и надолго зарядить. Вон что творится. Куда с добром…
Спервоначала безобидный дождик застрочил, притаптывая пыль, пощёлкивая по ушам лопухов у забора. А потом вдруг ливень остервенело и наотмашь ливанул – за две, за три минуты распузырились лужи под окном. Ливень одномахом обвалился как потолок, ушибленный громом, – синевато-белою штукатуркой покатились градины. Задорно и пружинисто подпрыгивая, блескучие ледышки затанцевали в палисаднике, в траве за оградою и на дороге, закривлено утекающей за угол сарая, на крыше которого солома вздыбилась, точно волосы на башке до полусмерти перепуганного существа, разинувшего большой квадратный рот – дверь в сарайке отворена.
Какая-то взъерошенная курица кинулась клевать ядрёные градины, которые, должно быть, спутала с зерном. И вдруг одна такая свинцовая зернина долбанула несушку по красному гребню, чтоб не сказать, по башке – курица от боли так подскочила, так раскрылатилась, точно собралась улететь. Но курица – не птица. Перекувыркнувшись в воздухе, бедняга в лужу брякнулась и тут же, теряя пух и перья, во весь дух припустила под тесовую крышу пригона.
-Как хорошо, что успели, - сказала мама, глядя за окно и улыбаясь. – А то шибануло бы кое-кого, как вот эту курку.
Гром сотрясал избу, точно хватал за шиворот, – за тёмный сосновый охлупень. Тогда ещё не зная и не ведая, что это за зверь такой – охлупень, я всё-таки запомнил деревянную конскую башку, мастерски вырубленную на крыше, на торце бревна. А ещё запомнилось, как от громобоя в доме подрагивал некрашеный пол, промытый и выскобленный веником-голиком. А в самодельном буфете гранёные стаканчики зазвонисто чокались, как будто празднуя приход грозы, дающей вволюшку напиться травам, цветам и хлебам.
Хозяйка широко, размашисто крестилась, точно отгоняя муху от себя, – крестилась, не всегда попадая щепотью туда, куда надо. Серыми глазами из-под платка она поблёскивала в самый дальний угол, где стоял закопчёно-тёмный образок Николы Угодника, по краям прикрытый полотенцем в радужных узорах.
-Куда уж вы теперь-то? Оставайтесь, - говорила хозяйка, грохоча ухватами и производя такое впечатление, будто гром рождается не в небе, а в русской печи, в той пещерной утробе, которая жаром дышит и пышет золотою горой прогоревших поленьев.
После грозы в полях разгоризонтилось – дымящаяся рвань последних облаков и туч истаивала на ветру. Село на несколько минут повеселело, точно разулыбилось умытыми окнами. Гроза куражилась как будто совсем недолго, но в полях и над бором полумгла уже успела насурьмиться. И вот уже закат закровянел на западе, красными шторками на окнах заалел.
Ручей по двору побежал – в ближайший овраг улепётывал, пятками сверкая там, где перепрыгивал через каменья. Старший брат мой, неизвестно когда улизнувший за дверь, кораблик пускал по ручью. Ах, как завидно стало мне, и я за дверь метнулся…
-Куда! – прикрикнула мать и тут же добавила спокойней: - Иди, позови, пусть сейчас же заходит!
Небеса над крышами села разоблачились – последнее облако в синий дым превратилось, нежно истаивая. Закатное зарево раззолотилось так, как будто в полевых просторах вдруг по-щучьему веленью стали вызревать пшеница, рожь. Перепела чуть слышно ударили в полях, а на крыше сарая воробьи разверещались перед сном, как будто заспорили, где кому спать.
Сонный вечер над землёю густо и протяжно заголубоватился. Поля и огороды одеяло потянули на себя – укрывались туманами. В небесах, промытых первогрозьем, замигала ясноглазая звёздочка, распуская длинные лучи, словно ресницы.
Ночь над селом распростёрлась – непроглядная снизу, многозвёздная сверху. Большая и таинственная ночь. В тишине крестьянского жилища, в тишине натруженной и разомлевшей, стало отчётливо слышно сердцебиение старых настенных часов, днём почти не заметное. А где-то за тёплою русскою печкой, ароматно дышащей свежеиспечёнными булками и пирогами, на скрипчонке своей запиликал сверчок. Зелёною смородиной во мраке внезапно вспыхивали глаза кота, когда он выныривал из квадратной дыры, проделанной в полу возле печки.
Детям становилось жутковато.
-Мам!
-Чего?
-Не спишь?
-Чего тебе?
-А папка не догонит?
-Ну, вот ещё придумал. Спи, давай.
Спозаранку опять мы куда-то пошли по дороге, где пыль мелко и часто побита, а местами глубоко посечена дробинами вчерашнего ливня. А после вчерашней, в закатном свете разыгравшейся радуги, там и тут лежали разноцветные осколки – поляны пылали цветами, ещё не обсохшими. И туман, ещё тяжеловатый ото сна, серые хвосты свои медленно утягивал в ложбины и овраги.
Новый день ребятишкам дарил новые открытия, а мамке ихней – новые тревоги, хлопоты и трудности. Но мир не без добрых людей – дорога скрашивалась людским приветом. И снова мы куда-то ехали, душу, как грушу, трясли на телегах, автобусах. А под вечер, когда тени под ногами ползли, на пути у нас опять вставали какие-нибудь гостеприимные избы – хозяин с хозяйкой предлагали попить и поесть.
Иногда попадались многодетные избы: русоголовое конопатое племя, обличием похожее на мамку и отца, дружно садилось ужинать, только ложки мелькали, об чашки музыкально побрякивая.
Я исподлобно смотрел на семейную эту идиллию и отмечал мне самому непонятную странность. И только позднее дошло, в чём тут дело – ребятишки не боялись батьку своего. То есть, побаивались, – почитали, так сказать, и уважали, не позволяя себе шалостей за столом, чтоб не заработать ложкой по лбу. Но всё же не боялись, глазами не шугались, натыкаясь на глаза отца. Даже скорее наоборот – глаза детворы зажигались каким-то таинственным светом, когда «подключались» к большим и строгим глазам отца. И мне постепенно становилось понятно: детвора и отец были связаны какою-то доброй и давней игрой, ненадолго прерванной для вот этой степенной и серьёзной трапезы. Я сердцем всё это учуял, хотя умишком и не осознал. Помню, как я сильно удивился тому, что так хорошо и так славно бывает между родителями и детворой. И не только удивился я тогда, но даже позавидовал, наверно. Болезненно как-то, мучительно переживая чужое счастье, я начал сердиться на это семейство, ничего худого мне не сделавшее. Не знал я тогда, что во мне говорит глубинная память парнишки, душонка которого раз и навсегда была изломана, искурочена.
Это мама поздней рассказала. В Славгороде она в магазине работала и всегда нам приносила что-нибудь поесть. И принесла она однажды нам по прянику. И попросил у нас папаша откусить. Юрка и Раиска дали откусить, а я не дал. И тогда Вихорь Прокопович так отметелил трёхлетнего сына, так измордовал, что парнишка в синяках на другое утро в детский сад пришёл. Воспитательницы как увидели – ужаснулись: «Батюшки! Да это что с тобой?» А мальчонка уже про обиду забыл, мальчонка улыбается и говорит: «А меня вчера папка набил. Я пряник не дал откусить».
Вот что кипело в душе у меня – на подсознательном уровне, когда я сидел за столом счастливого семейства. Вот почему я выскочил вдруг из-за стола – табуретка с грохотом упала.
-Ты чего? – Глаза у мамки сделались большие, строгие. – А ну-ка, ешь. Садись. Кому сказала?
-Наелся.
-Да ты же только ложкой поковырял!
-Нет, наелся.
Мать покачала головой, стесняясь при людях сказать что-то резкое.
-Ну, как знаешь. Потом не проси.
После ужина хозяйка тулупы косматые постелила на пол, принесла телогрейки и всякое другое веретьё, чтоб хоть немного смягчить спаньё.
Я поначалу недоумевал: зачем это под бок мне или под нос полынь подкладывали – терпкая горечь мешала заснуть.
-Чо это мне, как телёнку, - ворчал я, отталкивая траву.
-Телята полынь не едят,- объяснила хозяйка.- Это, милок, чтоб блохи не заели. Чтобы, значит, спал без задних ног.
-А где мои ноги передние?
Брат с сестрою прыскали под веретьём.
-Ну, хватит, - строжилась мамка, - утром не добудишься.
И снова, после оглашенного заоконного «кукареку», после короткого завтрака, под ногами или под колёсами серой скатёркой стелился просёлок, то прямо, то извивисто бегущий среди пшеницы, гречихи и донника, но больше всего – среди кукурузы, которую не так давно провозгласили царицей полей.
-А где корона? – хмуро вопрошал седой возничий, подвозивший путников.
- Что? – удивилась мама.- Какая корона?
-Такая. Назвать-то можно. Язык, он без костей. А как тут царицу выращивать? Кукуруза-то теплолюбивая. Какой дурак в Сибири сажать-то её будет?
-Так ведь сажают, - несмело напомнила мама.
-Их самих надо сажать за такую дурь, - в сердцах сказал возничий. – Придумали тоже…
И в эту минуту над ними громадною зелёной стрекозою прострекотал фанерный самолёт.
-Вот бы нам на ём, - взгрустнула большеглазая Раиска, - мигом долетели бы…
-С печки на пол – это да, это у нас запросто, - продолжал недовольничать старый возничий,- кругом у них одна сплошная кукуруза и даже самолёты – кукурузники. Куда годится?
-А кукурузная лепёшка мне понравилась,- некстати вспомнил я и облизнулся.
-Вот-вот, - согласился возничий, кнутом обжигая коня, - лишь бы пожрать.
Телега, скрипя деревянными костями и сухожилиями, приехала в какое-то сельцо, окутанное солнечною дрёмой, будто желтым хмелем и повиликой, – даже собаки ленились облаивать незнакомых людей. Нам часа четыре нужно было маяться, автобуса ждать.
-Да ну! – сказал Юрик. – Надо прогуляться пешкодралом.
-А вы не устали?
-Да мы чо? Мы не маленькие.
Мама улыбнулась.
-Ну, пошли. Тут немного уже остаётся. Авось подберёт кто-нибудь.
И «пошли они, солнцем палимы», босыми ногами купаясь в богатом бархате просёлочной пыли. В горячечном хрусталевидном мареве, будто сгорая, коробились крыши отдалённых сёл и деревень. Степные озёра то справа, то слева приоткрывали сонные глаза, поросшие ресницами густого камыша, рогоза, стрелолиста. Светло-сизый купол неба, необъятно выгнутый, уходил куда-то за горизонт, куда уже не мог достать простой человеческий глаз, и куда нам, кажется, во веки вечные не дойти по этой жестокой жаровне – так, по крайней мере, мне начинало казаться.
-Притомились? – Мама вздохнула. – Надо было всё-таки автобус подождать. Ну, ладно, что ж теперь? Вот сейчас ополоснёмся, полегчает.
Степное, солнцем до краёв залитое озеро было похоже на здоровенный масленичный блин, ещё не остывший от сковородки – вода удивительно тёплая. Серебряные стайки рыбьей мелюзги дружно постреливали туда-сюда. Неподалёку селезень покрякивал, будто ржавые гвозди из крепкой доски выдирал гвоздодёром – коротко, громко и грозно.
Юрик, в скором будущем заядлый и отчаянный рыбак, перочинный ножик привязал к сухой какой-то палке, – соорудил нечто вроде остроги, чтоб в прозрачной воде возле берега карася или окуня подкараулить.
-На уху наловлю! – твёрдо заявил он.
-Молодец, – похвалила мама, – добытчик растёт.
Старший брат был старше на три года, а в детстве это – большая разница. Если тебе, к примеру, четыре года, а брату уже семь – он старше тебя на целую жизнь, и потому, наверно, чувствует себя едва не настоящим мужиком.
Однако же и младшему сынишке охота в добытчики выйти. И вот уже я заприметил необыкновенную добычу – самоцветный камень около воды. Вот это повезло, так повезло – редкая добыча, не то, что несчастная какая-то рыбёшка. Я поспешил пойти и подобрать, чтобы мамке отдать. И тут случилось нечто невероятное – самоцветный камень крыльями взмахнул и улетел.
Брат усмехнулся:
-А чо ты глаза растопырил? Зимородка не видел? Я же тебе на картинке показывал. Чо? Позабыл?
-Да ничего я не забыл. Просто поймать хотел, уху сварили бы.
И в следующий миг они, все трое – мама, Юрик и сестрёнка Рая – почти по траве покатились от хохота.
- А чо вы, как эти… - Я отвернулся и отошёл, не понимая причину веселья. – Сварили бы уху. И чо смешного?
Удалившись в тенёк под берёзами, я развалился на прохладной траве, лежал, ротозейничал по сторонам, но больше всего почему-то смотрел в небеса, где проплывали редкие рыхлые сугробы синевато-белых облаков, среди которых большие беркуты величаво и гордо нарезали широченные круги. В степи, благоухающей разнотравьем, пронзительно попискивали суслики, и мне представлялось, будто свистят они так же, как я – складывают пальцы навроде фиги, в рот суют и щёки надувают. Представляя эту картинку, я хотел засмеяться, но дрёма уже была рядом, и вскоре я как-то незаметно для себя смежил ресницы. И пришла ко мне во сне царица в золотой короне, в изумрудах зелени – царица полей кукуруза. Пришла и неожиданно спросила:
-А где Раиска?
Я вздрогнул – глаза распахнул.
Никого рядом не было – это мамка с тревогой спрашивала:
-Где Раиска? Куда подевалась? Кто видел?
Все ненадолго переполошились. Оббежали кругом озерка, выбрызгивая грязную жижу из-под ног, пугая уток и зеленоголовых селезней, сердито скрипящих будто несмазанным горлом. Табунок потревоженных диких гусей, точно призрак минувших метелей, внезапно взметелился откуда-то из тальников, из камышовых крепей на дальнем берегу.
-Да где же она? Господи! – закричала мама на краю воды, как будто на краю отчаянья.
Изгваздавшись в болотной грязи, я первый обнаружил пропажу. Раздвинул красноталовые ветки у воды и замер, не решаясь окликнуть сестрёнку. Я словно бы душою и сердцем вдруг почуял, что в эту минуту Раиску не надо тревожить.
Русоволосая сестрёнка с тех пор так и запомнилась мне: будто бы Алёнушка с картины Васнецова или из какой-то далёкой русской сказки, сидела она возле тёмного омута, испятнанного листьями кувшинок с белоснежными созвездьями цветов, задумчиво смотрела и смотрела с какой-то недетской печалью. Смотрела не в воду, а в небеса смотрела – в голубизну, отражённую в зеркале неподвижного омута. А в том отражении было всё перевёрнуто. И это был какой-то горький знак – намёк на перевёрнутую жизнь сестры, о чём никто из нас, конечно, не думал и не догадывался, только, может быть, она сама внезапно обнаружила это откровение, пришедшее то ли с небес, то ли из этого тихого омута, где все черти водятся.
Затем была ещё какая-то попутная машина. Был закат, красно-жёлтый пух и перья разметавший по степям. На фоне заката запомнился чёрный силуэт ветряка, мимо которого проезжали – мускулистый ветер в те годы в этих местах запрягали в работу: воду качать помогал.
И, наконец-то, мама объявила:
-Всё, ребятишки, всё! Приехали с орехами!
Вот так, или примерно так, мы добрались туда, куда нужно.
Нас приютило скромное алтайское село с грозным как будто, а на самом-то деле вполне безобидным названием – Волчиха.
Здесь – на просторных улицах села, в ершистом бору или в шёлковом поле – год за годом подрастая, стал я ощущать себя воинственным волчонком, готовым сначала бессознательно, а потом осознанно защищать в душе своей что-то дорогое, нежное и несказанное, то, что людям даруется свыше, но впопыхах растрясается на житейских дорогах, как золотое зерно растрясается из дыроватых мешков.
Впрочем, подобных волчат в селе Волчихе было немало, особенно среди отчаянных детдомовских парнишек. Вот уж кто не стеснялся улыбнуться широкою волчьей улыбкой, зарычать и даже зубами приласкать.
Один такой детдомовский волчонок мне повстречался едва ли не с первого дня пребывания в Волчихе. Запомнилось лицо его, жутковато обезображенное давними драками. Нечёсаная пакля пепельно-каштановых волос.
-Ты кто такой? – спросил волчонок, сверкая изумрудными глазами. – Чо в кармане? А ну, вытаскивай!
-На! – Я вытащил кулак.- Понюхай!
Вначале подравшись с этим волчонком – звали его Фектя, хотя был он Федька – мы будто кровью скрепили суровую дружбу, чтобы долго потом мальчуганить бок о бок.
Фектя Боярин стал для меня своеобразным путеводителем. Охотно знакомил с переулками, улицами и такими потаёнными местами, куда по вечерам приходила только избранная пацанва. Безбожно привирая, он свои легенды и былины плёл как лапти, повествуя о том, откуда и куда течёт река, рассказывал байки о старых купеческих домах, в которых имеются тайники. Фектя был старше на четыре года, но порою создавалось ощущение, будто на все четырнадцать – природная смекалка давала себя знать. А ещё он был знаком с профессором каким-то, стариком, на которого нередко ссылался.
-А что за профессор?
-Потом расскажу.
-Заливаешь?
-Нет, правда.
-Правда у нас за двенадцать километров.
Такая удивительная присказка по поводу Правды могла появиться только в этих местах. Если кто-то кому-то, бывало, чего-то доказывал и говорил: «Нет, ну, правда, правда!» В ответ нередко слышалось: «Правда – за двенадцать километров». Почему так странно говорили? Да потому что, Правда – это село, находящееся в двенадцати километрах от Волчихи.
Теперь, иногда вспоминая присказку эту, я горестно качаю головой: оно бы хорошо, когда бы Правда была за двенадцать километров, а то ведь в России нередко случается так, что все ноги до коленок оттопчешь, а до Правды чёрта с два дойдёшь, особенно в наше развесёлое время, в начале двадцать первого века.
Насчёт профессора, казалось мне, Фектя Боярин сочиняет побрехушку, цену себе набивает. Но загадочный старик-профессор, как позднее выяснится, действительно существовал, потаённой жизнью жил в бору, пасеку держал и очень, очень редко в люди выходил – для этого были причины, которые тоже раскроются позже. Почти три года Фектя проверял меня «на вшивость», как он потом признается: опасался приводить на пасеку. Вдруг да окажусь я неблагонадёжным элементом – разболтаю, растрезвоню, и тогда старику-профессору хана, поскольку был он вовсе не профессор, а белогвардеец: служил у Колчака и во время Гражданской войны, прокатившейся по здешним краям, был сильно ранен в бою с партизанами красными – не смог уйти с отрядом белых. Какое-то время ему удавалось выдавать себя за партизана, а потом открылась подноготная: офицер царской армии, участник Первой Мировой войны, поручик Гренадерского полка Его Императорского Высочества – и что-то там ещё, такое же звонкое, антисоветское открылось в необычной биографии пасечника. И тогда к нему нагрянули товарищи из органов. Не за мёдом приехали.
Но не будем вперёд забегать: всякому делу свой час под небесами.
А пока под небесами нашего степного тихого села жизнь тихо-мирно течёт, как вода в неширокой, несуетной речке, распилившей село пополам. И в этой жизни мы с Фектей потихоньку, помаленьку начинали сдруживаться.
Золотою летней порой мы целыми днями, бывало, на сусликов охотились – угорали в степи, где трава от жарищи потрескивала, как волосьё на башке в раскалённо протопленной бане. С малолетства плохо перенося жару, я иногда лукавил:

-Жалко сусликов. Ну их к чертям.
-А чего их жалеть? – Фектя нижнюю губу выпячивал вареником.- Профессор мне рассказывал, как людей за десять колосков сажали в тюрьму и даже расстреливали. А суслики эти сколько сожрали? Так что давай, шевелись.
В земляные глотки нор мы заливали речную или озёрную воду, ждали какое-то время и хватали «за жабры» жирных зверьков, когда они выпрыгивали, заполошно вереща и угрожая саблями резцов бритвенной заточки: вот уж кому действительно пальца в рот не клади. Когда надоедало сусликов ловить – шараборились мы по боровым еланям и чащобам: съедобные травы искали, коренья и даже тот волшебный папоротник, который цветёт в ночь на Ивана Купалу и помогает сокровища отыскать под землёй. А иногда мы ходили по балкам степным, ставили силки на перепёлок и, если где-то в гнездах находили конопатые перепелиные яйца – кладезь богатырского здоровья – употребляли сырыми, не опасаясь подхватить сальмонеллёз, которым нас пугали взрослые. Профессор, на которого Фектя снова ссылался, будто рассказывал ему, что температура тела перепелов доходит до отметки 42, а чертовка-сальмонелла подыхает на отметке 40. А поближе к осени, когда засентябрит, когда в степях объявятся лихие ветрогоны, со свистом гоняющие первые палые листья и неповоротливые тёмные стада кучевых облаков, грозящих последними прохладными дождями, – в эту пору за селом в снегозащитной полосе поспевали янтарные кораллы облепихи. Зайдёшь, бывало, в пахучие колючие кусты – вот тебе и янтарная комната: и красоты полно, и пропитания.
И чем больше я ходил-бродил в окрестностях села, тем сильнее прикипал влюблённым сердцем.
Волчиха, первые корни пустившая на исходе восемнадцатого века, расположилась таким удивительным образом, что с одной стороны глазами окошек своих село засмотрелось в лазурь полевого раздолья, гудящего ветром, а с другой стороны подступает к порогам сосново-косматая глушь Касмалинского бора. И я, теперь уже разбогатевший на серебро седины, до сих пор не могу сам себе сказать определённо, что же больше всего любо-дорого моей душе и сердцу: просторы вот этих алтайских полей, живущих в обнимку с небом, или потаённые глубины бора, наполненного сказками о цветах и травах, о леших и русалках? И то, и другое по-своему любо и дорого. И то, и другое незримо, усердно потрудилось над душою человека, сформировало своеобразный характер, в котором соединился и русский размах, не признающий никакой узды, и неодолимая тяга к лесному отшельничеству, к тому приюту, где можно светло и спокойно думать, мечтать и творить.












Мне нравится:
0

Рубрика произведения: Проза ~ Рассказ
Количество рецензий: 0
Количество просмотров: 12
Опубликовано: 05.01.2019 в 13:35
© Copyright: НИКОЛАЙ ГАЙДУК
Просмотреть профиль автора






Есть вопросы?
Мы всегда рады помочь!Напишите нам, и мы свяжемся с Вами в ближайшее время!
1