Конспект студента МИСиС


В полседьмого утра эскалатор на «Октябрьской» ползёт вверх всегда медленней, чем надо. Я занимаю левый ряд и обгоняю волочащиеся под левой рукой резиновые перила. Справа уходят ко дну досыпающие, точно лошади стоя, первые пассажиры. Мне нужно оказаться наверху раньше их. Выйти из метро. Обежать главный корпус. Тот, что высится на бетонных «ходулях» и «распечатывает» Ленинский проспект. Заскочить во двор старого – сталинского еще покроя. Схватить в кладовке лопату и метлу. И ринуться с ними наперевес - грести снег под Октябрьской площадью.

От моего участка берет начало проспект имени вождя революции. Сам вождь по другую сторону Калужской заставы, окаменев, очевидно, от привнесенных с собою потрясений, в окружении столь же неподвижных революционных масс, куда-то назидательно вещает. Не думаю, что в мой адрес: мол, землю – крестьянам, лопаты – студентам! Но на всякий случай, убыстряю темп и точно в слаломе лихо маневрирую снежным скребком между ног спешащих на работу москвичей.

«Надо бы пораньше встать, - как всегда ругаюсь на себя, буксуя в сугробах, - прохожих было бы меньше и убираться было бы сподручней. А так – мельтешня одна получается». Спина с утра уже мокрая, а еще четыре пары сидеть. Но впереди меня ждёт награда – тучный, сытный ореховый рулет по 24 копейки за штуку с сахарной посыпкой и горячее какао с молоком. Я его терпеть не могу, но почему-то всегда заказываю в кафешке напротив. Она с восьми утра уже открыта – это ее главный плюс. А еще – дешевая: все сёрбают и жуют здесь стоя, как в пабе. Хватанул – и на лекции.

Они начинаются здесь, в главном корпусе, в том, что «на ходулях», в полдевятого. Хорошо, если не на шестом этаже. А если на самый верх – опять затыка: лифт берет на вес десять человек, поэтому одиннадцатым, двенадцатым, тринадцатым и т.д. приходится висеть в кабине в распор, упираясь спиной в одну стенку кабины, а ботинками в другую. Но это, если в лифте не поднимаются наверх преподаватели. Не будешь же в одной кабине с самим профессором Белащенко корячиться как идиот и висеть с глупой рожей под потолком точно макака. «Я крещу вас водою, - с грустной ухмылкой снабдил вчерашнюю лекцию по физхимии как всегда по-кембриджски элегантный и загадочный Давид Кириллович, - но идёт сильнейший меня, у которого я недостоин развязать ремень обуви».

Интересно, это он на кого намекает? Всегда что-нибудь из Писания в лекцию воткнёт – и ломай потом голову: куда клонит? Это его еще кафедра научного коммунизма не слышала. МИСиС-то, говорят, сам «Голос Америки» приравнял к кузнице этого самого коммунизма. Или – его варщикам, черт его знает. Но гордости у нашей прекрасной преподавательнице политэкономии социализма Майи Васильевны Курбаткиной от такого сравнения на прошлой неделе было немеряно.

Мы тоже попытались загордиться от этого сравнения, но как-то не пошло. Изуродовали приинститутскую Октябрьскую площадь монументом заблудившихся в истории людей – чему уж тут радоваться. Да и в памяти то и дело вставали заковыристые притчи мудрого Белащенко. Чтобы наш кумир, студенческий идеал, мудрец и наставник так себя бичевал – мол, «недостоин развязать ремень обуви» - не бывать тому! Впрочем, в лифт профессора Белащенко мы и так всегда пропускаем без очереди. Короче – на шестой сегодня поднимусь пешком. А то поспешишь…

Сидели тут в ноябре на шестом этаже всем потоком на философии. Аудитория высоко над Ленинским проспектом нависает. Далеко видно. Я быстро забежал. Подсел к Грегулю. Тетрадь с конспектами из сумки достаю. Пальцами в мокрых ботинках двигаю – грею после утренней беготни с лопатой. О лабах по физике с Грегулем перекидываюсь - когда бы лучше сдать. Входит Моноплан. Лектор по философии. Хороший дядька: спокойный, добрый, вдумчивый. Просто у него одной руки нет. А остальное - на месте. Мозги – в особенности. Но мы его и прозвали – по самолетному.

Входит и дрожащим голосом говорит: «Товарищи, сегодня умер Леонид Ильич Брежнев». И – в слёзы. Думал: тоже заплачу. А от чего – не знаю. Почему-то детский сад и школу вспомнил. Папу с мамой и Хромушкина, с которым гоняли после уроков на велосипедах. В аудитории загремели стулья. Все разом встали. Растерянные лица. Отчасти – испуганные. Что делать дальше – не знаем. Перечеркнется ли все самое светлое, что было с нами раньше, или нет? Или можно будет жить после таких страшных слов Моноплана и дальше? Мы не знали…

А на днях Вера Сергеевна, начальник нашей дворницкой службы, меня отчитала: почему мол, не убрал внутреннюю лестницу во дворе между старым корпусом и новым? Ступеньки скользкие, преподаватели ходят и жалуются. «Я убирал!» - соврал я начальству. «Значит плохо убирал», - напирала на меня Вера Сергеевна. Не стану же я ей говорить, что виной всему дохлая крыса, которую я обнаружил в институтском дворе и долго ходил вокруг нее, пытаясь совладать с отвращением и определиться, как с ней быть дальше. Время на размышления я потратил ровно столько, сколько нужно было бы для чистки ступенек.

Впрочем, ступеньки чистить во внутреннем дворе мне даже нравится. Во всяком случае, это лучше, чем бегать как ошпаренный с лопатой по тротуару Ленинского и наступать на ноги ни в чем неповинным прохожим. Со двора видны окна нашего ДК. Мы туда с ребятами часто ходим. Ну, не так, чтобы очень часто, но иногда получается. Был даже Тур Хейердал. Объявление маленькое при входе, чуть не от руки: мол, все желающие приглашаются на встречу. Дожевав бутерброды, решили: айда, раз зовут. Высокий, стройный пожилой джентельмен. Обаяние потрясающее. Примагнитил капитально. На всю жизнь. Масштаб Галилея - человека, способного взять Земной шар в руки и его согреть. Впрочем, я отвлекся. Мне надо убирать снег…

******

Бег я полюбил случайно. По идее, я должен был полюбить плавание. Но тренер Царёк, мельком взглянув на мои минусовые очки, небольшие бицепсы, ровный живот и уже на полу сосредоточенно задержав взор на явно выраженном плоскостопии, со знанием дела заключил: «Миопия». Из институтского бассейна меня быстро турнули и перевели в группу здоровья.

Там пять прозрачных от худобы девчонок и Боб Штейнбах ходили под руководством пожилой дамы-тренерши в ближний лес делать дыхательную гимнастику по Бутейко. Бегать не разрешалось. Подтягиваться на турнике – тоже. Только – размеренно дышать, шумно сопя ноздрями, вращать ладонями и жеманно приседать (точно перед унитазом) в точности, как беспомощно тужились в спортзале герои фильма «Семь стариков и одна девушка».

Стариками были мы – студенты, а девушкой – Вера Петровна с буклями и щегольских кроссовках. Хотя кроссы, повторяю, мы не признавали. Максимум на что хватало спортивной прыти чрезвычайно башковитого и абсолютно неспортивного Боба Штейнбаха, так это на бросание пластмассовой тарелки на мягком травяном лужку.

Легкий замах, мягкий наклон, дышим ровно, рука от груди плавно отводит тарелку прочь, темп движения системы «рука-тарелка» постепенно нарастает, тарелка убыстряет бег, на максимальном разгибе руки ты разжимаешь пальцы и отпускаешь плоский снаряд в свободный полёт. Твой партнёр в это время изготавливается к поимке выстрелившего в его сторону пластмассового предмета, чуть наклоняется вперед, колени немного согнуты, руки на ширине плеч, пальцы разомкнуты, дышит ровно – смотрит, короче, чтоб не попало тарелкой по лбу.

Когда я рассказал об этом приключении главному на кафедре физкультуры лыжнику Самсонову, тот чуть не заплакал от жалости и сходу перезаписал меня к себе – в лыжную секцию. «Над вами никто здесь так изгаляться не будет, - по-отечески заботливо порадовал Самсонов и, видно, окончательно растрогавшись, провозгласил в своём лыжном ведомстве небывалый либерализм. – Можете вообще ко мне на занятия не ходить. Разрешаю. Обгоните меня на традиционном институтском пробеге в честь 9 Мая – «Отл.» ставлю с закрытыми глазами: ходил на занятия, не ходил – без разницы».

Так я осознал первую прелесть бега – либерализм. Мы в самом деле редко толкались на занятиях у Самсонова. Видели его раза три в семестр - не чаще. Потому что все тренировки в зале, как и разрешал наш тренер, законно «толкали». Вместо них мы просто натягивали кроссовки, спортивные штаны и мотались по Нескучному Саду и Набережной Москвы-реки. Потом, когда чуть подтренировались – освоили дорожки Мосфильмовской. А после уже замахнулись на Дорогомиловский мост. Короче – готовились 9 мая отвоевать у Самсонова дембель от физры.

Тщетно. В День Победы, Самсонов на традиционной институтской 12-километровке обставил нас как котят. И большинство малоуклюжих любителей трусцы – тоже. Но мы не сникли. И решили взять реванш на следующий год. Чтоб уже точно никогда больше не париться этой институтской физкультурой. Список наших тренировочных маршрутов пополнился Новыми Черёмушками, Теплым Станом. И, в конце концов, уперся в далекое-предалекое Ясенево. В попытках убежать с физкультуры мы обежали полстолицы.

В следующий пробег мы вновь увидели на финише спину неугомонного Самсонова. Тот, как всегда, бодро велел не горевать и набросал примерный план ближайших пробегов на полгода: где, какие и что за них дают. Дивиденды были, прямо скажем, скудные – где бегали за кормёжку, где за памятный значок, а где и просто за хорошее настроение. Но главное – за «Отл.» по физкультуре. Все пробеги, заверил хитрый Самсонов, входят в зачёт «Кубка Самсонова», главный приз которого – его подпись в зачётке с нулевым посещением занятий.

Главный приз, помню, так и остался неразыгранным – никто из нас Самсонова так ни разу и не обогнал. И не получил от него вожделенную «дармовую пять» на веки вечные. Поскольку, думаю, она была на самом деле никому не нужна. Мы получили от Самсонова куда большее – дарованную им любовь к бегу. Не знаю почему, но она, эта любовь, не покидает меня и спустя 30 лет после того, первого проигранного старта в День Победы.

********

В тенистых переулках близ сердито дремлющих стен Донского монастыря, в соседстве с некогда кующим стальную мощь заводом имени товарища Серго Орджоникидзе, носом на запад, хвостом на восток грузно распластался на целый московский квартал сотворённый некогда умелыми сталинскими левшами царь-самолёт. Самый большой в мире. На манер выплавленной для страху при Федоре Иоановиче венценоснейшей царь-пушки. Только еще больше – пешком не обойдёшь. Как и нестреляющая царь-пушка, царь-самолёт никуда в этой жизни не полетел. Хотя и собирался. Например – в коммунизм. Но, поскольку, построен был из камня, в небе ни разу не побывал, хотя многих своих пассажиров поднимал на приличные высоты.

- Ну, что, Грегуль, видишь Кремль?
- Пока нет.
- А на подоконник?
- Чуток просматриваю.
- А со стулом?
- О, уже лучше – класс! Рубиновые звёзды как на ладони!

Начало 80-х. Мы живём на самом кончике правого крыла некоего архитектурного чудища, всем своим видом напоминающего гигантский самолёт - с крыльями, фюзеляжем, хвостовым опереньем, иллюминаторами (окнами)- и в пропуске на вход в эту каменную царь-птицу у нас значится: «Общежитие «Дом-Коммуна», к.602.
Мы – студенты Института Стали и Сплавов. Высматриваем со своего 6 этажа кремлевские шпили. Грегуль – мой друг. А «Дом-Коммуна» – наше убежище. Домом назвать этот архитектурный птиродактиль 30-х, конечно, сложно, хотя встарь предлагалось использовать ещё более радикальное наименование места, куда нас занесла суровая судьба советского студента – «машина для жилья». Каково?..

Итак, мы – в машине. Я же говорил, что это – механизм. Самолёт, пусть каменный, пусть неспособный взмыть в облака, но все равно – робот. Сконструировали его в горячие годы сталинских пятилеток ещё более горячие инженерные головы именно для того, чтобы в нём содержать других роботов, то есть первых советских студентов, прямиком направляющихся из Дома-Коммуны строить настоящий коммунизм. Числом около двух тысяч, упаковывающихся на ночь в двухместные 4-метровые каюты по всей длине гигантских крыльев каменной царь-птицы. Если бы ей, этой царь-птице, в самом деле, удалось когда-нибудь взлететь, то чудо партийной орнитологии точно затенило бы своим бетонным опереньем всю Шаболовку, половину Ленинского проспекта, Парк имени Горького с Академией Наук в придачу.

Но, повторяю, «Дом-Коммуна» не летал. А лежал пластом под крепкими стенами Донской обители. Летали мы: по ступенькам, по этажам, по коридорам. Двести метров из конца – в конец. Это – "размах крыльев" нашего каменного аэроплана. От первой комнаты на этаже – до последней. В «фюзеляже» - кухня и очередь в комнату по нужде. Если живёшь на краю, как мы, то ежедневные стометровки в один конец: либо с полотенцем и зубной пастой, либо со сковородой и яичницей на ней, конечно на занятия, с занятий. Рассмотреть из одного конца «крыла», что делается на другом можно было разве что в телескоп.

Но ощущение неба всё-таки в нашем царь-самолёте присутствовало. Скажем, радость парения над землёй. Причём, в условиях почти президентских – когда ты паришь, не скрючившись в кресле, а лежа в кровати, да ещё спишь. Архитектор общежития-самолёта, сталинский зодчий Иван Николаев предусмотрел в нашей оконечной комнате массивный балкон. Предусмотрел, но не сказал, не оставил никаких инструкций – для чего же он этот балкон придумал. Выхода на него из комнаты не было. И ни откуда не было. Разве что – с улицы. Но это был шестой этаж. Поэтому мы вылезали на него через окно. И даже выносили на шикарный балкон продавленные панцирные кровати. И спали, паря во сне и наяву, над нашей красавицей-столицей.

Каменный самолёт архитектор Николаев сдал в начале 30-х. Конечно, без лифта. Зато – с пандусами, которые вполне могли претендовать, как и вся «машина для жилья», на номинацию в книге рекордов Гинесса. По ним, по этим пандусам, можно было не только зайти, забежать, заползти, но и заехать в любую из 400 комнат нашей общаги. Правда, заезжать было особо не на чем, но если бы было, то мотоцикл с коляской вполне бы этим пандусам прокатился. Вплоть до седьмого этажа - финального.

Наше неуклюжее мега-обиталище относилось, между прочим, к «памятникам конструктивизма». Мы об этом узнали позже. И зареклись на будущее жить в каких-либо других достопримечательностях: конструктивизма, авиамоделизма – без разницы. В первые пятилетки таких в стране наваяли немало. Где – по делу, а где, как в нашем случае – без. Хотя с большими предисловиями к отсутствию таковых. Например, такими, что составил в качестве «инструкций по пользованию «Домом-Коммуной» сам главный его авиаконструктор Иван Николаев. Точнее, что в его уста вложило время и ЦК ВКПб. В них фигурируют: не дом, а «машина для жилья»; не жилая комната, а «ночная кабина»; не покушать, а «принять завтрак».

Личной жизни – ноль (дети коммунщиков, если есть, изолируются в детские сады), личного пространства – ноль (2,5 кв.м – и то лишь на ночь), личных интересов – ноль (поскольку все 24 часа в сутках твои интересы подчинены общественным). В таком максимально обнуленном и невесомом состоянии человек и впрямь, по замыслу авторов коммун-проектов, мог взмыть в небо даже на аэроплане, собранном из кирпичей. И долететь на нём до светлого будущего.

Нам с Грегулем это не удалось. И никому, по-моему, из наших соседей по «Дому-Коммуне» - тоже. Мы дошли до этого будущего своим ходом. Хотя нет-нет да иной раз и захочется сесть на 26 трамвай, выйти на остановке «улица Орджоникидзе» и украдкой проверить: не улетела ли куда наша «Коммуна»? Жалко, если исчезнет…



Мне нравится:
0

Рубрика произведения: Проза ~ Антиутопия
Количество рецензий: 0
Количество просмотров: 25
Опубликовано: 05.12.2018 в 15:09
© Copyright: Алексей Мельников
Просмотреть профиль автора






Есть вопросы?
Мы всегда рады помочь!Напишите нам, и мы свяжемся с Вами в ближайшее время!
1