Возмездье стратега или в когтях у ведьмы. Гл 8


8

Мальчик вцепился зубами в руку Мирталы.
– Ах ты, гаденыш! – вскрикнула она и поднесла к его лицу длинный, широкий нож, даже кольнула ему щеку. Он сразу разжал челюсти и стал теперь ей совершенно послушен. Она вела его и говорила:
– Радуйся, что мне попался. Другой кто-нибудь, если б узнал, что ты сын Аристея, сразу бы дух из тебя выбил.
Они миновали переулок, улицу, потом еще переулок и пошли среди домов заметно меньших размеров, чем те, мимо которых шли до этого.

Миртала ввела Пифодора в один из них. Ему показалось, что его привели в сарай. Здесь стоял тяжелый, неприятный запах, было душно. В широком квадрате в потолке светилось звездное небо. Льющийся из этого отверстия слабый свет чуть рассеивал густой мрак в помещении. В темноте едва были видны два ложа в противоположных углах, очаг, столик, примитивные глиняные кувшины, тарелки, чашки и еще какие-то предметы.

– Титир! Титир! – позвала кого-то Миртала. Не выпуская из своей твердой хватки руки Пифодора, она подошла к меньшему ложу и возмущенно, с досадой, сказала:
– Так и есть: ушел-таки! Я так и знала, что уйдет! Ведь говорила ему: не ходи никуда – опасно! Все равно ушел! Ух, вот ведь негодный мальчишка! Все ему посмотреть надо! Любопытный какой. Ну, погоди у меня!
Затем она, посмотрев вверх, произнесла молящим голосом: – О, Деметра, владычица, убереги моего сына, умоляю, убереги от плохих людей! Хорошую жертву принесу тебе, вот увидишь!

Она быстро вышла из дома, оставив здесь Пифодора и заперев за собою дверь.
– Титир! Титир! – слышны были снаружи ее зовущие, часто повторяющиеся крики, которые все удалялись.
Пифодор бросился на дверь, стал стучать в нее, кричать, требуя выпустить его. Снаружи слышались голоса проходивших мимо людей. Приближаясь, они на мгновение умолкали. Казалось, что в этот момент люди обращали внимание на его крики, а потом шли дальше: голоса их удалялись. Один раз кто-то сказал: «А, заперли кого-то. Пусть, пусть узнают рабскую долю».
Наконец дверь открылась, и Пифодор увидел на пороге Мирталу с каким-то мальчишкой, такого же роста, как и он.
– Ложись спать сейчас же и не ходи никуда больше! – говорила она. – В городе война, а он шляется где-то! Погоди, я еще выпорю тебя хорошенько!

Миртала оттолкнула Пифодора от выхода вглубь помещения.
– Во, мам, здорово: теперь и у меня раб будет! – воскликнул радостно Титир. Он подошел близко к Пифодору, стараясь рассмотреть его в темноте.
– Ты мой раб теперь, понял. Не будешь слушаться – по морде получишь! Понял?! – сказал он.
– Кто, я раб?! – возмутился Пифодор. – Да как ты… Да я… Да я папе скажу! Он вас всех запорет до смерти, брови вам повыщеплет, ничком вас распнет!
– Что?! – разозлился не на шутку Титир. – Да я тебя !..
Он набросился на Пифодора и стал молотить его кулаками.
– Давай-ка, всыпь ему хорошенько, – поддержала его мать, – вышиби из него спесь. Пусть поймет кто он теперь.
Пифодор схватился с Титиром тоже со всей злостью, но оказался намного слабее. Титир сразу свалил его и продолжал быстро бить кулаками. Пифодору было больно и очень обидно. Он громко заплакал. Титир перестал его бить.
– Ну что, получил? – сказал он, запыхавшись.

Миртала опять ушла, заперев за собою дверь. Титир, собираясь спать, лег на свое ложе. Пифодор продолжал сидеть на земляном полу и плакать.
– Ладно, хватит реветь. Идем сюда, давай спать, – сказал примирительно Титир и подвинулся к стене, уступая Пифодору место рядом с собой.
Но Пифодор снова бросился к двери, стал стучать в нее и кричать:
– Мама, мамочка! Я к маме хочу!
Титир расхохотался и крикнул:
– Во дурак! Чего ты стучишь?! Разорался как! К мамочке он хочет! Будешь орать – еще вздую! Понял?
Наконец Пифодор опустил руки и замолк, убедившись в полной бесполезности своего порыва. Он обессилено упал на колени и сидел, всхлипывая, прижимаясь щекой к двери. Он ощутил вдруг страшную усталость, которой не замечал до этого, почувствовал, что непреодолимо хочет спать.

Он подошел к свободному ложу, более широкому и длинному, чем занимаемое Титиром, и хотел лечь, но тот предупредил:
– Дурак, куда ты ложишься? Мать с отцом придут – прибьют тебя: это их постель.
Пифодор не решился лечь, уже хорошо понимая, что никто здесь не собирается его жалеть. Какое-то время он стоял в растерянности. Ему очень не хотелось спать вместе с Титиром, но еще более – на земляном полу. Необоримое желание сна победило в нем презрение и ненависть к Титиру, и он лег с ним и сразу заснул, даже не успев заметить, что лежит не на привычной ему деревянной кровати с мягким матрацем, а на грубом тростниковом ложе, устланным сухою травою.

Хотя измученный, усталый Пифодор заснул очень быстро, спал он чутким сном, каким спят обычно люди в незнакомом им месте. Поэтому он сразу проснулся, когда вернулась Миртала. Она долго беспокойно ходила по дому и даже разговаривала взволнованно сама с собой. Пифодор сквозь сон услышал ее слова: «Ну что, ну что он не идет так долго?! Мой милый Дориэй, ненаглядный мой, почему ты все не возвращаешься? Не стряслась ли беда какая? У других, вон, мужья уже возвращаются. И столько добра несут в дом. Да и не нужно оно, добро это. Хоть бы не с чем вернулся. Лишь бы цел был и живой. И без богатства обойдемся. Жили ведь как-то и без него. Не всем судьба богатыми быть. Лишь бы ты, Дориэй, живым вернулся! Вон, у Лекинион, мужа, говорят, убили. Мертвого домой принесли. А у нее четверо – мал мала меньше. Как она теперь будет? О, Арес, владыка, молю тебя, не убивай, не убивай Дориэя! Хорошую жертву получишь и дары от меня! О, Афина, пощади моего мужа! Тоже получишь дары и жертву! В обиде не будешь!» (Примечание: Афина – богиня мудрости, войны, покровительница ткацкого искусства (у представителей этого ремесла она имела культовое имя Эргана), покровительница знаменитого города Афины. Миртала обращается к ней как к божеству, вершащему судьбами воюющих людей).
Проснулся Пифодор и тогда, когда пришел Дориэй, муж Мирталы.

– Наконец-то! – воскликнула радостно она. – Как же ты долго! Я уж и незнала что думать! Хвала богам, что живой вернулся! Но что же так долго?!
– О, Миртала, я тебе такое расскажу! – тоже радостно сказал Дориэй. – В городе такое творится! Весь город на дыбы встал! Везде «лучших и прекрасных» убивают и наемников их ловят! – говорил он взволнованно.
– Да я с соседками прошлась немного, посмотрела. Но самое главное, конечно, происходит там, в той части города, – ответила Миртала, а затем, понизив голос, ласково сказала: – Дориэй, как я боялась за тебя. Как же ты долго...
Пифодор не видел их, но понял, что они обнялись и целуются.
– Как ?.. Дориэй, я не пойму: что, это все,.. это все, что ты принес? – недоумевающе-растерянно и возмущенно спросила Миртала.
– Да. А что, разве это мало?
– Да это, да это просто ничто! Да это просто позор принести так мало, сейчас, когда сами боги посылают нам богатство, когда каждый бедняк за одну ночь становится богачом.
– Не каждый. Мы слишком поздно встали, Миртала. Все гораздо раньше началось и далеко от нас. Пока мы с тобой услышали шум, проснулись, самое лучшее уже успели расхватать.
– Да как тебе не стыдно! Сегодня богатство само идет в руки. Я, маленькая слабая женщина, прошлась немного по городу и сразу раба заполучила. А ты был в богатой части города и что принес?
– Ты привела раба?!
– Да. И не какого-нибудь, а сына Аристея!
– Аристея?! Не может быть! Ты шутишь, Миртала?
– Да вон он, с Титиром спит. Можешь посмотреть, если не веришь.

Пифодор услышал приближающиеся шаги и открыл глаза. В доме стало уже заметно светлее. Мальчик увидел над собою высокого худого, но широкоплечего мужчину в хламиде, с темной курчавой бородой и такими же волосами. Было хорошо видно его лицо. Оно выражало недоумение. Дориэй отошел от ложа, и теперь Пифодор видел над собой стропила и доски крыши, между которыми местами проглядывала черепица. В квадратном отверстии посередине крыши, где уже исчезли звезды, светлело голубовато-серое небо.
– Разве я так уж мало принес, Миртала? – раздался снова низкий звучный голос Дориэя. – Посмотри – это же не какая-нибудь обычная белая ткань, а синяя.

– Да пусть хоть это сидонская или тирская ткань! Все равно ты принес очень мало! Позор!
– А вот, посмотри, – это же настоящие кавалерийские башмаки. На, пощупай, кожа какая. А какая отделка!
Миртала пренебрежительно и осуждающе засмеялась, и в смехе ее чувствовались обида и возмущение.
– Да на кой они тебе?! – воскликнула она. – Кавалерист нашелся. Они во-первых не твоего размера – намного меньше, а во-вторых у тебя нет денег, чтобы купить и содержать коня. Так и будешь вечно псилоем.
– Да мы же продадим их! А вот это по-твоему тоже ничего не стоит?
– Да что ты мне всякой дешевкой в нос тычешь? Ты что не мог денег принести, золота, серебра, дорогих украшений разных?! Если ты хочешь всю жизнь бедняком прожить, это твое дело. Но почему ты совсем не думаешь о своей семье?! У тебя же сын! Ты что, не хочешь ему богатства?! Почему этот оборванец Полидевк думает о своей семье, а ты нет. Я сама видела как он с трудом тащил мешок, в котором что-то звенело – наверняка золото! Он – настолько меньше тебя и слабее. Ты бы, наверно, и три таких мешка унес. Он еле-еле тащил. Через каждые десять шагов отдыхал. И на всех с ножом кидался, кто подходил близко. Я думала – не донесет. Нет, – донес! Донес! Теперь и здороваться с нами не будет, и вся его вонючая семья – не будет.

– По твоему, Миртала, золото, серебро сегодня на каждом шагу валяют- ся – была бы только сила унести? Ты вот меня ругаешь,.. себя удачливой считаешь – раба, мол, привела. А не знаешь, что сама оплашала.
– Как это оплашала?!
– Я слышал, что Аполлодор велел всех «лучших и прекрасных» убить. Не только мужей и юношей, но и баб их всех и детей даже. Говорят, наказывать будут даже тех, кто из них рабов себе сделает или продаст кому-то.
– Ну и что. И я тоже слышала. Но не очень-то его все слушаются. Многие рабов из них делают.
– Да, это верно…
– Вот что, пойдем-ка со мною: Гермес ко мне, кажется, более благосклонен, чем к тебе. (Примечание: Гермес - согласно верованиям древних греков, был одним из высших божеств. Являлся быстрым вестником богов, покровителем ремесленников, купцов, воров, разбойников, путешественников, ораторов. Изобрел азбуку, математику, астрономию, бокс).
– Пойдем, конечно! Я и не собирался спать ложиться, а хотел еще сходить.

Пифодор услышал как захлопнулась дверь и как заперли замок. Наступила тишина, нарушаемая порой шумом с улицы. Он приподнялся на локтях и окинул взглядом помещение, где находился. Было уже все хорошо видно. Пифодор удивился необычности, как ему казалось, и бедности внутреннего убранства дома. Где деревянная, украшенная резьбой, инкрустированная золотом и слоновой костью мебель? Вместо нее были только тростниковые ложа, грубо сколоченные и неказистые столик и две скамеечки. А где бронзовый треножник с подставкой для светильника, где статуи и статуэтки богов? На коричневой из сырцового кирпича стене, некрашеной и даже небеленой, вместо художественной росписи или разноцветных ковриков он увидел висящие какие-то странные предметы непонятного ему назначения, очень похожие на те, которые видел дома на кухне или в комнатах рабов, когда заходил туда из любопытства, и в хозяйственных постройках загородного имения, куда порою брал его с собою отец. Пифодор обратил внимание также на маленький бассейн посередине дома, выложенный сырцовым кирпичом. Он был прямо под квадратным отверстием в крыше. Такие бассейны делались для накопления дождевой влаги. Пифодор этого не знал, но он сразу догадался о назначении этого сооружения, потому что очень хотел пить. Он приподнялся еще выше на локтях, чтобы посмотреть есть ли в бассейне вода, и разочарованно вздохнул – дно было пересохшим, так как давно стояла жаркая сухая погода.

Пифодор перевел взгляд на Титира. Вихрастый, худой и жилистый, с лицом то ли грязным, то ли смуглым, он имел типичную внешность паренька из бедных кварталов. Мирно, безмятежно спящий Титир выглядел по-детски нежным и беззащитным, и такой облик его никак не соответствовал тому злому, драчливому мальчишке, с сильными острыми кулаками, каким он предстал перед Пифодором ночью, в темноте. Но и сейчас он внушал Пифодору неприязнь и презрение, чему способствовали, в первую очередь, ночные впечатления, а также чувство превосходства, свойственное сыну аристократа. Ему противны были и эти свалявшиеся нечесаные волосы, и эти раздувающиеся сопящие ноздри, и эта костлявая выгнутая грудь. Пифодор даже немного отодвинулся от Титира, чтобы не прикасаться к нему.

Долгое время не мог снова заснуть. Он прислушивался к звукам на улице, лежал и думал, вновь и вновь переживая в памяти события минувшей ночи. Очень тяжело проснуться во вражеском стане, да еще с мыслью, что ты стал вдруг рабом, и вдобавок находиться во власти таких страшных воспоминаний, какие мучили нашего маленького героя. Но детский оптимизм не покинул его. Нередко дети не в состоянии осознать весь драматизм ситуации, в которой оказались, и сохраняют порой присутствие духа даже тогда, когда взрослые могут поддаться отчаянию и панике. Сон немного успокоил мальчика, подкрепил его силы, а сияющий утренний луч, который только что проник под крышу через квадратное отверстие и яркой полосой осветил ее стропила и доски, несколько развеселил унылый взор мальчика даже помимо его воли. Все это благотворно подействовало на состояние духа, приободрило Пифодора. Впрочем, он и раньше не сомневался, что сумеет убежать отсюда домой, а если не сумеет, то все равно родители его разыщут, освободят, а обидчиков жестоко накажут, но теперь такая уверенность в нем окрепла – он подумал об этом как о чем-то уже очень скором. Пифодор обдумывал какой казнью посоветовать отцу наказать Титира, Мирталу, да, впрочем, и Дориэя, хоть тот пока никак еще его не обидел, однако их родственник. Как казнят разбойников, беглых рабов он хорошо был наслышан от своих сверстников, многие из которых сами видели подобные экзекуции. Пифодор желал таких наказаний своим обидчикам только потому, что сам ни разу не видел ни одну из этих казней. По свой натуре он был добрый мальчик и, только доведенный до крайнего возмущения, мог согласиться с применением жестоких мер. С мыслями о скором возвращении в родную семью и справедливой мести он опять незаметно для себя заснул.

Снова проснулся Пифодор, когда Дориэй и Миртала вернулись. Услышав голоса, он открыл глаза. Перед его взором предстали дощатые скаты крыши и в ее квадратном отверстии ослепительно сияющее голубое небо. Пифодор приподнял голову и увидел Мирталу и Дориэя, в венках, освещенных солнечным светом, который падал из квадратного отверстия крыши широкой косой полосой, такой яркой, что все остальное помещение, куда не попадали прямые солнечные лучи, казалось ослепленному взору утопающим в полумраке. Фигуры Мирталы и Дориэя ярко выделялись на фоне этого полумрака. На их головах были венки. Они зеленели отборной листвой, пестрели цветами. Дориэй и Миртала украсили себя ими, как и все коринфяне, которые радовались победе Аполлодора.
Солнечный свет сверкал и в щелях закрытых ставен двух маленьких окон, находящихся высоко над полом.
Супруги вернулись с добычей. У каждого было по корзине, переполненной какими-то вещами. В левой руке Миртала держала клисмос – сиденье с изогнутой спинкой для женщин. У Дориэя через плечо была перекинута красная ткань, свернутая в несколько слоев, а поверх нее лежал длинный бронзовый стержень с фигурным треножником – подставка для светильника, который он придерживал правой рукой.

– Все-таки как мы удачно сходили, – сказала Миртала. – Смотри, ведь это настоящий тирский пурпур.
– Какой там тирский пурпур, тоже скажешь – это синопида.
– Ты ничего не понимаешь: синопида светлее, а это – пурпур! А гляди, сколько сандалий мы принесли. Наверное, дюжина пар будет.
– Да почти все не наших размеров.
– Почему не наших?! Вот эти я смогу носить, а эти – Титир, когда подрастет. А лишнее мы можем продать. Просто, согласись, ты не хочешь признать, что я удачливее тебя. Поэтому и стараешься убедить меня, что находки мои не так уж хороши. А посмотри, сколько в этой корзине печений, медовых лепешек! А какой кусок мяса, уже зажаренный: наверное, от ужина Архидама остался. Да ты сегодня впервые за лет десять вдоволь наешься.
– Но ты, кажется, эти корзинки прихватила не для этого. А для золота. Даже тряпками переложила, чтобы деньги в щели не провалились.
– Вот когда ты первый раз ходил, тогда бы ты, конечно, мог принести денег много, если б порасторопней был, – сказала задрожавшим от возмущения голосом Миртала.
– Ладно-ладно, успокойся, Миртала, – примирительно заговорил Дориэй,– конечно, мы принесли не мало. Могли бы больше принести, если бы боги к нам милостивее были.
– Да народу уж очень много набежало, когда ворота городские открыли. Крестьян всяких. И все наглые такие.
– Конечно, им же обидно, что все до них расхватали.
– А здорово ты тому в ухо съездил. А те уже не подошли – испугались.

После некоторой паузы Миртала сказала задумчиво:
– Все-таки не совсем отвернулся от нас Гермес: мог, вообще, ничего не дать, а он хоть столько послал. А разве мы сами с тобой не виноваты, что он нам не послал столько, сколько другим послал? Скажи-ка когда мы в последний раз ходили в его храм? Давно, кажется, в начале зимы только. И с тех пор мы ни разу в святилище не молились богу, не приносили ему жертвы, не почтили его никакими приношениями.
– Зато почти каждый день молимся ему дома и жертвы не раз и не два приносили ему здесь. Ну, конечно, не тельцов, а птиц всяких разных, каких Титир силками ловит. Но ведь бог знает, что мы бедны.
– Да разве ж ты, Дориэй, не знаешь, что богу приятнее, когда ему дары и жертвы приносят в его доме.
– Сегодня же сходим, Миртала.
– Но прежде мы должны сходить к Афине, Аресу, Деметре.

Миртала рассказала Дориэю об обетах, которые принесла ночью, боясь потерять его и сына. Супруги решили пообедать, немного поспать для подкрепления сил после бессонной ночи, а затем отправиться с щедрыми дарами в храмы Деметры, Афины и Ареса, для чего сразу же отложили значительную часть принесенной добычи. В святилище Гермеса договорились сходить на другой день, а чтобы купить козла или барана для заклания ему, решились даже расстаться со всеми своими сбережениями, которые копили в течение двух лет. Дориэй и Миртала надеялись, что задобренное божество отблагодарит когда-нибудь их, послав прибыль более значительную, чем убыток, понесенный от этой затраты.
– Давай-ка буди их, жена, – сказал Дориэй, имея в виду Титира и Пифодора.
– Титир-то пусть поспит еще: пол-ночи ведь не спал. А этого разбужу сейчас – дел много. Работу ему дам.
– И Титира, давай, буди: солнце уж за полдень перевалило. Я думаю, выспался. Да он и не спит уже.

И, правда, Титир не спал. Пифодор увидел, что он сидит на ложе, кряхтит, потягиваясь и протирая глаза.
Пифодор сразу притворился, что крепко спит. Он привык к тому, что дома к его сну всегда относились как к чему-то священному. Кроме отца его никто никогда не будил – ему давали окончательно проснуться самому. Только Аристей иной раз позволял себе разбудить утром Пифодора, причем, как правило, с досадой говоря: «Какой же ты воин будешь, такой соня?!» У входа в спальню всегда стояли три раба, один с сандалиями, другой с поясом, третий с гребнем и серебряным тазиком с водой, терпеливо ожидая, когда сын хозяина проснется и можно будет его одевать и умывать. Они не пускали сестер Пифодора, которым всегда хотелось разбудить его вопреки запрету матери. Мальчик по утрам подолгу залеживался, нежась в мягкой постели, слыша с удовольствием как шикают на тех, кто забывает соблюдать тишину. Он знал, что за дверью стоят рабы, оберегающие его сон, что все там ходят на цыпочках. Это радовало его, потому что лишний раз давало возможность почувствовать сколь он важная персона в доме. Он – единственный сын, а, значит, наследник Аристея, находился в родном доме на особом положении, был всеобщим любимцем и баловнем.

Пифодор сейчас сделал вид, что крепко спит, потому что желал отомстить Миртале и Титиру за грубое отношение к нему. Он не сомневался, что они тоже будут ждать, когда он проснется, и решил замучить их ожиданием. Но Титир, это неугомонное, совершенно дикое и необузданное существо, тут же с рьяной готовностью принялся его будить. Что он только не делал – и щекотал, и щепал, и даже кусал его, и становился коленками на живот. Его изобретательности и неутомимости не было предела. Он бы, наверное, и мертвого поднял с постели. Титир быстро понял, что Пифодор только делает вид, что спит, и воспринял это как приглашение участвовать в игре, где один партнер притворяется спящим, а другой должен его поднять. Задор и усердие Титира возрастали тем больше, чем больше наш герой старался не уступать ему. После очередного его изощренного приема Пифодор вскрикнул и вскочил как ошпаренный.

Торжествующий Титир расхохотался от всей души. Пифодор обругал его самыми плохими словами, какие знал. Тот, однако, не обиделся и не разозлился: радость от понравившейся игры не располагала к злобе. Напротив, он смотрел теперь на Пифодора, как на своего друга – открыто, приветливо, даже как бы с восхищением, так, как будто почувствовал в нем изобретательного затейника интересных игр. Но Пифодор задыхался от возмущения и обиды. С сузившимися от ненависти глазами, в которых блестели слезы, он смотрел в противную ему задорно-веселую, чем-то испачканную физиономию, с широко раскрытым от смеха ртом, где видны были желтые зубы и слюнявый язык, и готов был вцепиться в нее ногтями, но все-таки удержался, удержался потому, что помнил как сильны его кулаки, и окончательно понял, что Титир не собирается признавать в нем того, кого все обожают, балуют и кого нельзя тронуть и пальцем.
Титир повернулся и бросился к вещам, принесенным родителями. Он с восхищением осмотрел и потрогал руками бронзовую подставку для светильника, посидел, поболтав ногами, на клисмосе и начал рыться в одной из корзинок. Тут же раздался возглас неописуемого восторга: Титир извлек из нее медовую лепешку – еду, которой лакомиться ему доводилось слишком редко. Конечно, он тут же отправил ее в рот и стал жадно жевать, громко чавкая. Титир уплетал лепешку за обе щеки, счастливо улыбаясь и жмурясь от удовольствия.

Дориэй подошел к сыну и наотмашь дал ему хлесткую звонкую затрещину.
– Сколько раз я тебе говорил, – воскликнул он с досадой и возмущением,– не приступай к еде, не помолившись богам!
Титир весь сжался от удара, но продолжал жадно есть, искоса вверх глядя испуганно и воровато на Дориэя.
Пифодора поразило, что Титир не упал от такой затрещины и даже не заплакал. Маленький пленник был чрезвычайно рад, что его обидчика сильно ударили, так рад, что даже стал успокаиваться. Обида и возмущение начали проходить, чему способствовало также и свойственное нашему герою любопытство: он снова с интересом рассматривал странное жилище.

Пифодору показалось, что помещение как-то изменилось, перестало быть таким неприглядным и как будто бы даже чем-то приукрасилось. Он невольно задержал взгляд на стоящей около стены бронзовой подставке для светильника, принесенной Дориэем. Она состояла из вертикального, цилиндрического, высотой в два с половиной локтя и толщиной в пальца три стержня, из основания которого выходили фигурно изогнутые три короткие ножки, держащие его. На верхнем конце стержня красовалось некое подобие широкого кубка, на воронкообразный верх которого клался обычно глиняный светильник (сейчас его на нем еще не было). Вся эта изящная искусно сделанная подставка, сияя начищенной бронзой, необычайно эффектно смотрелась на фоне коричневой глиняной стены. Убогость и примитивность окружающей обстановки только оттеняла ее красоту, которая как бы бросалась в глаза. Неожиданным и странным казалось ее нахождение здесь среди грубых неприглядных хозяйственных вещей, но именно оно, одно это фигурное бронзовое изделие, удивительным образом украсило все помещение. Созданная с хорошим художественным вкусом руками умелого мастера вещь, служившая не только для освещения, но и для украшения жилища, способна была выполнять свое назначение везде и даже так заметно преобразила здешний жалкий интерьер. Поэтому Пифодор и задержал невольно на ней взор, несознавая, однако, почему так оживилось, сделалось более привлекательным помещение.

Но не только своей изящной формой и блестящей полированной бронзой привлекла внимание мальчика подставка для светильника. Что-то близкое ему, родное было в ней. Подобные подставки для светильников украшали и его дом. Он почти их не замечал. Но сейчас, увидев в чужом месте вещь, живо напомнившую ему привычные вещи из родного дома, он обрадовался ей как старому хорошему другу. Вначале грусть, а затем щемящее чувство острой тоски по матери, отцу, сестрам, слугам, к которым привык, родимому дому охватили его. Он подумал, что по всей видимости, придется ждать не менее половины дня до освобождения, и мысль, что так долго придется находиться среди этих грубых, злых, очень неприятных ему людей, которые не желают к нему относиться так, как относились дома родные и слуги, огорчила его до такой степени, что он громко протяжно заплакал.
Сквозь слезы он увидел подошедшую к нему Мирталу.

– А ну, перестань! Еще реветь вздумал! Замолчи сейчас же или получишь у меня! – угрожающе сказала она.
Пифодор заплакал еще громче. Вдруг Миртала ударила его ладонью по щеке. Хлесткая, оскорбительная, причинившая резкую неожиданную боль пощечина, чуть не оглушила мальчика. Он даже перестал плакать, но тут же залился слезами и заорал пуще прежнего.
– Замолчи, я говорю! Замолчи сейчас же! – предостерегающе и со злостью сказала Миртала. – Хорошо: будешь получать у меня, пока не перестанешь.

Она ударила его еще сильнее. От этого второго удара искры брызнули из глаз Пифодора, а в левом ухе что-то зазвенело. Он упал на колени и перестал плакать, потому что был оглушен. Когда Пифодор пришел в себя, то снова заплакал, но тихо, почти беззвучно, давясь слезами и шмыгая носом.
– Вот так-то. Здесь никому не хочется слушать как ты ревешь. Еще не хватало, чтоб ты настроение всем портил. И запомни на будущее: всегда будешь получать как заревешь! Понял?! – сказала Миртала, но голос ее дрогнул, зазвучал неуверенно, с интонацией, выражающей жалость, как будто даже сожаление о допущенной несдержанности. Жестокое, с грозно нахмуренными бровями лицо женщины сделалось растерянным, встревоженным. Жалкий вид растирающего кулачками слезы по лицу, беззвучно плачущего ребенка на коленях, с испуганными, ожидающими удара глазами, подействовал на женское материнское сердце Мирталы куда сильнее, чем громкий, похожий на показной, капризный плач, и она неожиданно для себя растрогалась, хотя старалась быть к нему безжалостной, как и следовало, по ее мнению, относиться к рабу да к тому же выходцу из среды ненавистных ей аристократов. Миртале пришлось сделать усилие, чтобы закончить свои слова твердо и строго.

Она дала ему пахнущую плесенью, грязную, рваную тряпку прикрыть наготу бедер. Когда он делал себе набедренную повязку, она заметила, что спина его окровавлена: на ней остались следы брызнувшей на него крови убитого рядом с ним сына Стромбихида. От того, что Пифодор лежал на тростниковом ложе, запекшаяся кровь местами сошла, и вся его спина пестрела темно-красными и цвета кожи пятнами. Она казалась покрытой множеством ран или сильных ссадин.
Миртала ахнула и удивленно-встревоженно воскликнула:
– Да он ранен! Ты ранен, да?! Что же ты молчал, мальчик?!

Она снова подошла к нему, взяла его за плечи и повернула к себе спиной, стала осматривать ее. В первый момент Пифодор ощутил боль от ее сильно схвативших его рук, но потом пальцы Мирталы расслабились, стали мягкими, нежными, такими, как у его матери. Мальчик слышал у себя за спиной взволнованное дыхание Мирталы, чувствовал, что она действительно обеспокоена тем, что он, возможно, ранен. Ему вдруг стало необычайно жалко себя. Как будто только сейчас он понял какое горе на него свалилось, как он несчастен. Крупные горячие слезы потекли по его щекам. Он хотел разрыдаться, но сдерживал себя, стараясь плакать тихо, и не только из страха получить затрещину, но и потому, что хотел вызвать одобрение у Мирталы, более расположить ее к себе. У него явилась сильная потребность повернуться и прижаться к ней, излить свое горе, уткнувшись, как обычно, в мягкое теплое женское чрево, способное защитить, успокоить, вселить в душу счастливое чувство беззаботной радости. Но то, что произошло потом, обескуражило его и возмутило.

Миртала пренебрежительно оттолкнула его, сказав:
– Совсем ты не ранен. Ни одной царапины, – и добавила со злой усмешкой: – Это, наверное, кровь твоего папаши или твоей мамаши. Их, должно быть, рядом с тобой кокнули.
– И не правда! Они не убиты! Они не убиты! Что ты врешь?! Они живы, живы! – вскричал Пифодор. От негодования и обиды у него перехватило дыхание. Он больше не мог проговорить ни слова. Только глядел в ставшее снова надменным и презрительным лицо Мирталы. Оно показалось ему очень некрасивым. Он увидел какие большие мешки у нее под глазами, как резко выделяются челюсти и другие выступающие обтянутые кожей части лица, заметил, что кожа нездорова – где желтовато-белая, где с фиолетовым оттенком. Все это очень хорошо было видно в ярком освещении, проникающем в квадратное отверстие в крыше и открытые окна. Только волосы у Мирталы были хорошие – густые, черные. Но они не украшали ее, а взлохмаченные, придавали ей, как казалось Пифодору, сходство с колдуньей.
– Дура! – только это он и нашелся сказать, когда вновь обрел способность говорить.
– Что-о?! – удивленно и угрожающе протянула Миртала. Глаза ее зло сузились, придав лицу жестокое выражение. Она замахнулась, но рука застыла в нерешительности, а потом вяло опустилась, так и не нанеся удара. Что-то остановило Мирталу. Она отвернулась и отошла от него, понуро ссутулившись и как-то на бок склонив голову, словно чувствовала себя виноватой или очень уставшей.

– А ведь мы сегодня еще не молились! Середина дня уже, а еще не молились, – произнес как бы спохватившись, Дориэй и подошел к домашнему жертвеннику.
– И правда ведь. Но когда нам было молиться? – сказала Миртала и тоже стала у алтаря. С явной неохотой, повинуясь строгому взгляду матери, подошел к жертвеннику и Титир.
– А ты чего ждешь? – спросил Дориэй Пифодора. Тот понял, что его зовут принять участие в молитве и присоединился к ним, однако стал немного поодаль.

Дориэй принял из рук Мирталы небольшую глиняную кружку с вином. Он пролил ее содержимое на алтарь и торжественно произнес:
– Совершим возлияние за богов местных и общеэллинских и в особенности за Эниалия (Примечание: культовое имя Ареса), давшего нам сегодня победу, за Афину-воительницу, которая тоже дала нам победу да еще хранила меня и Титира, за Деметру, подательницу всяких благ, и тоже хранившую Титира, и за Гермеса, принесшего нам прибыток!
Подняв глаза и простирая руки кверху, хозяева дома и Пифодор молились небесным богам. При этом ладони молящиеся обращали к крыше, потому что над ней было небо. Затем, глядя вниз и держа ладони опущенных рук параллельно земле, они обратили свои моления подземным богам. Пифодор с радостью увидел, что молятся здесь совершенно также, как молились и у него дома.
Окончив молитву, семья Дориэя приступила к обеду.

Миртала положила на стол, стоявший возле супружеского ложа, куски жареного мяса, медовые лепешки, печенья, принесенные из разграбленного дома, зачерствелые ломти ржаного хлеба, луковицы, орехи, поставила глиняные четыре кружки и кратер, довольно вместительный, но дешевый, примитивной формы и не украшенный никакой художественной отделкой. Из одной амфоры налила в него воды, из другой – вина, в три раза меньше. Получившейся смесью наполнила три кружки, четвертую – только водой и поставила амфоры обратно на пол.

Дориэй поместился на ложе. Он возлежал, опершись на локоть. Стол находился прямо перед его лицом. Титир сел рядом на скамеечку. За противоположным краем стола Миртала поставила клисмос, села на это удобное непривычное ей сиденье и, довольная, радостно заулыбалась.

Дориэй не стал уже совершать положенного перед обедом возлияния, так как сделал только что это во время молитвы. Он взял самый большой кусок мяса и стал есть. Миртала и Титир тоже принялись поглощать отнюдь не маленькие порции телятины. Они громко чавкали, чмокали, обсасывая кости и косточки, и, глядя с какой жадностью, с каким наслаждением они едят, легко было догадаться, что такая еда для них большая редкость и очень желанна.

Несмотря на то, что Пифодор сильно проголодался, он не подходил к столу, ожидая долгих и настойчивых упрашиваний отведать что-нибудь из предложенного его искушенному, прихотливому вкусу. Мясо он не любил и ничуть не возражал против того, чтобы его съели другие. Потому не был ни удивлен, ни озадачен, ни огорчен тем, что Миртала наделила кусками телятины только Дориэя, Титира и себя. Но печенья, медовых лепешек ему очень хотелось, и он испытывал настоящее мученье, преодолевая желание броситься к ним. В том, что все это было приготовлено в первую очередь именно для него, он ни малейшим образом не сомневался. А как же могло быть иначе? В кругу домочадцев к его аппетиту относились столь же благоговейно, как и ко сну. Как только ни изощрялись мать и слуги, чтобы накормить привередливое семейное божество, обычно не желающее охотно принимать пищу и ждущее всегда каких-то необыкновенных блюд. Долгими упрашиваниями, всевозможными хитростями его старались заманить за стол, чтобы славно попотчевать. Сын аристократа решил сейчас прибегнуть к своему излюбленному капризу и хозяев здешнего стола тоже вынудить долго его упрашивать. Он обрадовался возможности еще раз попробовать утвердить себя в новом обществе, заставить их пожалеть о своей грубости к нему и признать в нем особую обожаемую всеми личность, к которой можно относиться только ласково и угодливо. Еда настолько не имела в его глазах цены, настолько он привык к уговариваниям уделить ей хоть какое-то внимание, что не мог ожидать, что и в этом хозяева дома отнесутся к нему не так, как он желал.

Пифодор к удивлению своему с досадой убедился, что никто не собирается приглашать его за стол, что его даже вовсе не замечают, как будто вообще забыли о нем. Лишь на мгновение Миртала, не отрывая ото рта куска мяса, взглянула на него и кивнула на угол стола, где стояла кружка и лежал обкусанный ломтик хлеба. Пифодор понял, что она предлагает ему пить из этой кружки. То, что и ломтик хлеба тоже предназначался для него, он пока не догадывался.

Пифодор не мог бороться с жаждой. Жажда была сильнее его честолюбивого стремления восстановить свой авторитет особенного, всеми любимого и всех подчиняющего своим капризам ребенка. Пифодор подошел к столу, схватил кружку и жадно залпом выпил все из нее. Он с наслаждением напился прозрачной живительной влаги. Пифодор пожалел, что ему налили одну воду. С недоумением и неудовольствием он посмотрел в другие кружки. В них темнело вино. Почему же ему налили только воду?! Дома он с удовольствием пил вино, смешанное с молоком или водою. Тут надо заметить, что в древней Греции, где еще не было кока-колы и других лимонадов, многие родители, не желавшие лишать детей приятных напитков, давали им разбавленное водою или молоком вино, по незнанию своему не предвидя возможных дурных последствий. Пифодор с возмущением и обидой смотрел на Мирталу, Дориэя, Титира, время от времени запивавших еду желанным ему напитком. После утоления жажды чувство голода обострилось. Притягательная сила печенья и медовых лепешек стала слишком велика. Искушению способствовала и уверенность, что как и его мать, Миртала обрадуется, если он много съест, что она станет тогда добрее к нему. Наконец Пифодор не выдержал, потянулся через весь стол к медовым лепешкам и взял одну из них. В тот же миг раздались угрожающе-возмущенные возгласы, которые вырвались из набитых едою ртов.

– Это еще что! А ну, не цапай! – вскричал Дориэй, схватив своей огромной, испачканной мясным жиром пятерней руку Пифодора так, что он вскрикнул от боли и сразу выпустил лепешку.
– Не трогай! Это не для тебя! – взвизгнула Миртала. – Ешь что тебе дали, а это не твое! Понял?!
В следующий миг Пифодор получил затрещину.
– Какой наглый! Ишь схватил! Как у себя дома! – опять раздался визгливый негодующий голос Мирталы. – Никогда не хватай того, что тебе не дают! Понял?! Запомни это навсегда, иначе плохо будет!
Как только Пифодор получил затрещину, Титир прыснул от смеха и хохотал так, как будто увидел что-то необычайно смешное.
– Здорово ты его! – сказал он, довольный, хваля то ли отца, то ли мать за эту смачную затрещину.

Пифодор так и не понял кто его ударил – Дориэй или Миртала, и, хотя эта затрещина обрушилась на его голову ничуть не слабее прежних, он не только не заплакал, но даже почти не обратил внимания на боль – настолько был обескуражен тем, что ему не дали еду, какую хотел.

– Тогда печенье, – сказал он и собирался уже взять, но эта его попытка вызвала не менее яростный протест. Дориэй весь подался вперед в порыве ударить Пифодора, но тот мгновенно вобрал голову в плечи и пригнулся. Дориэй то ли промахнулся, то ли не достал его рукой. Сам же при этом чуть не повалился на стол и чтобы не упасть, резко уперся в него рукою, отчего стол сотрясся так, что разбавленное водою вино плеснуло через края кружек, а луковицы и яблоки покатились и попадали на пол. Все же Пифодору не удалось избежать новой затрещины – его голову настигла рука Мирталы, которой ударить было и ближе, и удобнее. Хотя от ее удара у Пифодора в затылке даже горячо стало, он, как ни странно, и на сей раз легче перенес боль и оскорбление, причиненные затрещиной. Гораздо более его обидел смех Титира. Невольно приспособляясь к ситуации, Пифодор неосознанно уже готов был мириться как-то с обидами, нанесенными Дориэем и Мирталой, потому что они были взрослыми людьми, но не мог терпеть их от своего сверстника Титира.
Эта затрещина вызвала у того еще больший восторг.
– Здорово,.. здорово ты дала ему, мам! У него чуть башка не отлетела! – хохотал он. – А все же бестолковка у него крепкая! Как медный котелок.

Никто никогда не насмехался над Пифодором, и этот оскорбительный смех был для него больнее всяких затрещин. Он хотел броситься на Титира с кулаками, но по-прежнему боялся его. Пифодор осознал, что и перед ним тоже бессилен, что даже Титиру не может ответить достойно на грубость. Пифодор ощутил себя совершенно беспомощным, слабым, презираемым, ничтожным. От сознания этого, от сдерживаемой ярости, от бессилия отомстить за обиду он заплакал.
И снова он старался плакать как можно тише, боясь затрещины. Жалкий вид давящегося беззвучным сдерживаемым плачем, испуганного ребенка опять смутил Мирталу. Вначале она досадливо поморщилась, но затем недовольная гримаса на ее лице, как бы говорящая: «Опять плачет, как это надоело и противно», стала меняться, превращаясь в жалостливое выражение. Глаза ее подобрели и смотрели теперь растерянно, виновато и сочувственно.

– О, да ведь будет много жертвенного мяса, – сказала она, вспомнив, что сегодня, когда коринфяне торжествуют победу над олигархами, как обычно в праздничные дни, будет много закланий животных богам и что вполне может кто-то угостить жертвенным мясом, поскольку в такие дни мяса, оставшегося от закланий, бывало столько, что многие из тех, от кого исходило жертвоприношение, не скупясь, угощали других, тем более, что это считалось угодно богам. – Так что очень-то не обгладывайте кости. Пусть место в желудке останется. Да и ему, – она кивнула на Пифодора – тоже, небось, мясца хочется.
Сказав это, она положила перед Пифодором кость, которую глодала, но на которой еще осталось мясо.
– И правда ведь, сегодня же много будет жертвенного мяса, – сказал Дориэй и кинул ему свою кость. Она упала рядом с кучкой обглоданных костей и косточек, на которую положила свою кость Миртала. Пифодор вдруг понял, что и эти объедки тоже предназначаются для него, что ему не сказали об этом раньше только потому, что это было само собой разумеющимся. Он даже отшатнулся от стола, обескураженный, испытывая сильнейшее, почти доходящее до ужаса отвращение. Как, неужели его, кого так любят мама и все, кого всегда кормили самой лучшей пище й, сына великого Аристея, хотят накормить чужими объедками как какого-то раба или собаку?! Его передернуло, а по спине, шее, затылку пробежал озноб, вызванный гадливым чувством.

Теперь Пифодор догадался, что и обкусанный ломтик ржаного хлеба, лежащий на углу стола около опорожненной кружки, тоже положен ему. И хотя он выглядел не так противно, как обглоданные кости, Пифодор не мог и мысли допустить о том, чтобы его есть. Ошеломленный, оскорбленный, униженный и совершенно подавленный, он отошел от стола, продолжая плакать.

Некоторое время Пифодор надеялся, что произошло какое-то недоразумение – или не верят, что он действительно сын Аристея, или просто над ним зло подшутили, что Дориэй или Миртала сейчас вдруг скажет: «Ну ладно, иди сюда. Мы пошутили. Бери чего хочешь, ешь что хочешь – ведь это же все твое».

Обедающие доели мясо и принялись за лакомства. С горьким досадливым сожалением Пифодор напряженно следил за тем, как убавляется на столе кучка печенья и медовых лепешек. Скоро от них ничего не осталось: даже крошки смахнули со стола и отправили в рот.
Миртала долила из кратера смесь воды и вина в кружки, которые уже почти опустели, так как им запивали мясо. Теперь она, Дориэй и Титир, захмелевшие, довольные и веселые, неторопясь пили и беседовали. На Пифодора никто не обращал внимания.

– Какие же мы все-таки дураки, Дориэй, какие дураки, – сказала Мир-тала, – и чего мы так радуемся? Ведь война будет. И как ей не быть? Македонянину, конечно, не понравится то, что у нас здесь сейчас происходит. Что если он сюда придет?! А у него, сам знаешь, силища какая!
– Глупая ты, – ответил Дориэй, – какая у него силища?! Ей конец уже пришел. После нашествия галлатов Македония уже никогда не оправится.
– Ой, Дориэй, – сокрушенно произнесла Миртала, – не все ты знаешь. Говорят, жрец Домон много древних прорицаний знает. Так вот, он говорит, что когда на Олимпийских играх в панкратии родосец победит, в коринфскую землю македонская брань придет. А на последних играх в Олимпии в панкратии кто победил, а? Родосец.
– Дура ты – какой Родосец?
– А кто?
– Не родосец, а самосец. Или нет,.. кажется, хиосец. А может, самосец. Но, точно, не родосец .
– Да ты, наверно, забыл, Дориэй. Клянусь Пито, ты забыл. Дэма говорит, что родосец победил.
– А ты только Дему слушаешь, – пренебрежительно поморщился и махнул рукой Дориэй. – Прямо все твоя Дэма знает. Да кто она такая?! Жена греб- ца – всего-то. – Помолчав немного, Дориэй сказал: – Война, конечно, будет, но не с Македонянином, а с кем-нибудь другим. Наши «лучшие и прекрасные» многих к войне с нами подталкивать будут.
– Наши «лучшие и прекрасные»? Да их перебили всех сегодня.
– Какой там всех! Их же половина, если не больше, в загородных поместьях была. Они все спаслись – там резни не было.
– Опять война… Будь она проклята. Сколько горя от нее, – вздохнула Миртала.
– А он что, не будет есть что ли? – спросил Дориэй, кивнув на Пифодора.

Миртала рассеянно пожала плечами, думая о своем. Потом сказала:
– Он, наверное, думает, что его здесь как дома кормить будут.
– Ну, ничего, голод заставит – все есть будет. Пусть привыкает к рабской пище. Рабы все едят. Неслучайно же говорят: «Раб не собака – съест все, нюхать не станет», – расхохотался Дориэй хмельным смехом.
– Дориэй, уж не думаешь ли ты его здесь оставить? – сказала Миртала.– Да зачем он нужен?! Никакой пользы от него не будет: он же ничего не умеет. С хозяйством я и сама справляюсь. Да об него придется не одну палку сломать прежде, чем чему-нибудь научишь. Был бы он постарше и покрепче. Тогда бы можно было его в аренду сдать на какое-нибудь судно или в каменоломни. Зачем он нам нужен? Только кормить его.
– Я тоже так думаю. Надо поскорей продать его, – согласился Дориэй.
– Что, продать?! Вы его хотите продать?! Да вы что?! Не надо! – неожиданно возмущенно воскликнул Титир, – Пусть у нас живет. Я так давно хотел раба! У Рыжего раб есть, у Пыра есть, у Вонючего есть. А у меня все нет и нет. И вот наконец появился, а вы собрались его… Я так хочу, мам… У Рыжего рабыня пафлагонка. Она ему такие сказки рассказывает. У Пыра – акрагантинец. Он его на себе катает. Свирель ему сделал.
– Они богаче нас, сынок. Им есть чем рабов кормить. А нам чем? – ответила Миртала.
– Слушай, Миртала, – сказал Дориэй, – а, может, и, правда, оставим его? Пусть поживет у нас, подрастет, станет постарше. А тогда уж можно будет продать его подороже. Да и Титиру веселее будет.
– Да, мам, – поддержал его Титир.
– Как, Дориэй, – возмутилась Миртала, – и это мне говоришь ты, тот, кто заставил меня согласиться покинуть нашего собственного ребенка, а теперь согласен кормить чужого? Да?! Да вспомни-ка что ты мне говорил, нечестивец, проклятый?! «Чем мы будем кормить его, Миртала? Нам его кормить нечем».

Женщина мучительно простонала и зажмурилась как от боли. Все лицо ее перекосилось от страдания. Громко стукнула о стол кружка, опущенная безжизненно упавшей рукой Мирталы. Когда женщина опять открыла глаза, они смотрели дико и с ужасом на Дориэя. Миртала снова простонала и сильно, яростно замотала головой как обезумевшая или как человек, который не может или не хочет поверить во что-то. Потом она поникла головой и вся сжалась с выражением муки, ужаса и отрешенности на лице. Казалось, ее охватил приступ острой зубной боли, и она замерла, угнетенная ею, ушедшая в себя, невольно забыв обо всем окружающем, оставшись наедине с этой дикой пронзительной болью.

Миртала действительно переживала сейчас страшные мучения, но ее страдания были не физические, а душевные. Потрясая все ее существо, леденя до глубины души, они вновь обрушились на нее, как и всякий раз, когда она вспоминала тот ужасный трехлетней давности день, когда рассталась со своим новорожденным ребенком, позволила Дориэю унести его из дома, хотя знала, что он уносит его на верную погибель. Конечно, Дориэй обещал ей подкинуть его к какому-нибудь богатому дому, и она наконец после долгих уговоров с мукой в сердце уступила, сделала вид, что поверила. Руки ее, сжимавшие ребенка, медленно предательски разжались. А между тем она хорошо понимала, что все эти настойчивые обещания сказаны только для того, чтобы уговорить, обмануть, хоть как-то успокоить ее, что муж, по всей вероятности, прямым путем отнесет ребенка к Старой стене, что даже если он и подкинет его кому-нибудь, то почти наверняка люди, увидев у своего дома подкидыша, велят слуге отнести его туда же, поскольку во всех подобных случаях, какие были известны Миртале, поступали именно так. Крайняя нужда, отчаяние заставили Мирталу поддаться на уговоры и добровольный самообман.

С точки зрения эллинских добродетелей и религиозных представлений считалось нечестиво и преступно бросать на произвол судьбы младенца, если он не родился калекой или с какой-нибудь другой явной патологией. Тем не менее, многие бедные и даже достаточно состоятельные греки избавлялись таким образом от своих нежеланных, хотя и вполне нормальных новорожденных детей, поскольку это не противоречило укоренившемуся обычаю. Избавиться так от ребенка называлось «покинуть его». В обществе по разному относились к подобным поступкам: одни осуждали, другие оправдывали их. Миртала была в числе первых. Она знала несколько родительских пар, которые избавились от новорожденных, причем две, сделавших это неоднажды. Она не понимала как способны люди жить после этого – дышать, есть, спать, смотреть в глаза другим людям. Более всего ее поражало то, что одни раньше, другие позже, они тоже начинали опять улыбаться, смеяться, веселиться. Миртала считала, что они совершили дикое, непостижимое уму злодеяние, после которого не имеют права жить, презирала их как преступников и была уверена, что если обстоятельства будут требовать от нее сделать то же, что сделали они, никогда и ни за что «не покинет» своего ребенка.

На другой день после того, как Дориэй унес новорожденного сына, Миртала не выдержала и бросилась к Старой стене. Она нашла там своего ребенка уже мертвым. Белый Свет померк перед Мирталой. Она хотела наложить на себя руки, но ее удерживали материнская любовь к Титиру, необходимость вырастить его. Особенно ее мучило опасение, что если она покончит с собой, то Дориэй возьмет себе в жены другую женщину, и та в стремлении избавиться от пасынка убедит мужа продать его в рабство, воспользовавшись какой-нибудь тяжелой ситуацией, когда очень трудно будет прокормить семью.

Когда-то отнесшая к Старой стене своего новорожденного ребенка одна из соседок Мирталы как-то сказала ей: «Что ты убиваешься так, бедная? Разве ты одна это сделала? Да сколько таких, как ты, которые покинули свое дитя! А скольким еще придется покинуть! Не наша это вина. Просто какое-то божество захотело, чтобы так получилось. Что мы против воли богов? Ничто. Но ты молись, молись больше, задабривай богов приношениями, жертвами. Снова родишь, да не один раз. Тогда, как знать, может, боги уже будут благосклоннее к тебе и твоим детям. А сейчас не страдай так. Конечно, трудно, я знаю. Но ведь ничего уже не изменишь. Лучше забудь это. Полгода прой- дет – тебе уже будет легче. Вот увидишь».

Но прошли полгода, год, полтора года, а ей не стало легче. Все также мучило раскаяние, жизнь оставалась такой же мрачной, тягостной, полной непереносимых переживаний. Впрочем, Миртала и не старалась забыть свое горе, а вновь и вновь вспоминала загубленного сына, представляла его в кругу своей семьи, живого, уже подросшего, резвящегося как Титир. Она думала как прекрасна, как счастлива была бы сейчас жизнь с ним и как жизнь ужасна теперь, без него. Более всего ее мучило сознание непоправимости беды, то, что уже никакими правдами-неправдами, никакими жертвами богам не сделать сына живым, не вернуть его.

Стараясь успокоить себя, заглушить муки совести, муки преданного, поруганного материнского чувства, она говорила себе, говорила снова и снова, что не одна оказалась в таком положении, что также, как и она поступили очень многие матери, что у нее не было другого выхода, что если бы она решилась выкормить второго ребенка, то пришлось бы ограничить в самом необходимом и так постоянно недоедающих Титира, которому надо расти и крепнуть, и кормильца семьи Дориэя, которому, чтобы зарабатывать на жизнь, нужно более-менее сносно питаться. Тоже самое, стараясь ее утешить, говорил ей и Дориэй. Она охотно выслушивала его и порой ей казалось даже, что она уже начинает ощущать облегчение, но страшная боль с прежней жестокой яростью снова охватывала ее, лишь стоило ей вспомнить расставание, нежного хрупкого младенца на больших волосатых руках Дориэя, взявшего его, чтобы унести, маленькое круглое личико с раскосыми недовольно щурившимися от света из окна глазами и ртом, который, высовывая язычок, продолжал совершать сосательные движения. Наибольшее страдание причиняла мысль, что ребенок и не подозревал какую участь уготовили ему родители и, наверняка, до самого последнего момента не считал их своими врагами и продолжал ждать их помощи. О, если бы он мог тогда проклясть их, обругать самыми последними словами, как взрослый! Миртала думала, что тогда бы, возможно, ей было бы чуть-чуть полегче. Вслед за этими воспоминаниями являлось всегда другое, еще более страшное: недвижимый, бездыханный младенец, с нежным безмятежно-спокойным и ничуть не изменившимся личиком, как будто еще живым, только необычайно бледным, почти совершенно белым, и она, обезумевшая от ужаса и раскаяния, порывисто и судорожно прижимающая к себе холодное одеревеневшее тельце своего ребенка, но уже не своего, а какого-то другого, незнакомого, не отвечающего ни на ее объятия, ни на ее крики. И весь вид его, и безжизненное полнейшее безразличие его к ней казались Миртале немым укором, как бы говорящим ей: «Слишком поздно». Каждый раз в след за этим она представляла как умирал ее сынишка у Старой стены под холодным ночным небом, один-одинешенек, хрупкий, беззащитный. Она явственно слышала как он плакал, кричал криком, каким обычно кричат младенцы – обиженным, требовательным, призывая ее, свою мать, накормить, согреть его. Ей представлялось как он, уже обессиленный, затих и только судорожно вздрагивает весь от последних беззвучных рыданий.

Миртала не хотела представлять это, но страшные образы сами необычайно явственно вставали перед ней, и она не прогоняла их, поскольку не считала себя вправе избегать этого страдания, зная, что заслуживает самой суровой кары и должна сильно мучиться. И она продолжала думать об этом, упиваясь болью, словно, мстя себе. Миртале казалось, что кто-то сильный, неумолимый разрывает ей грудь, сжимает все сильнее и сильнее сердце, проникает глубже и медленно, садистски выворачивает ее наизнанку, но не лишает жизни, не дарит желанную, спасительную смерть, а с жестоким мстительным расчетом оставляет жить с этой непереносимой доводящей до безумия болью.

То же самое Миртала испытывала и сейчас, когда слова Дориэя напомнили ей о горе, продолжавшем угнетать ее, хотя со смерти сына прошло уже более трех лет. Ужасные видения снова, потрясая душу, с поразительной ясностью возникли в уме женщины. Правда, подобные приступы душевной боли теперь все же реже приходили к ней, но, когда они возвращались, то были совершенно также мучительны, как и в самые первые дни после того дикого, бесчеловечного суда над ребенком. И сейчас Миртала, как обычно в таких случаях, не в силах вынести страданий взвыла со стоном:

– Ну не могу я больше, не могу. Уйдите, уйдите от меня эрринии черные! Пытки ваши ужасны! Не вынести их смертному!
Эти слова были обращены к богиням возмездия, тем, что, по убеждению Мирталы, и делали ее переживания столь болезненными. После она упрекала богов, которых больше других ублажала приношениями и возлияниями. Она напоминала о своих дарах им, о том, как украшала венками их статуи в храмах и на городской площади, сетовала на то, что, несмотря на это, они не потрудились защитить ее от злого воздействия какого-то божества, которое, как ей казалось, упорно не давало ее семье выбиться из бедности и вынудило в конце концов избавиться от ребенка, что вызвало ожесточенное мстительное преследование эрриний. Эти упреки, а затем и новые мольбы к богам стать милостивыми приносили ей небольшое облегчение.

Пока Миртала предавалась горю и возносила упреки и моления небожителям, посерьезневший Титир сидел молча, понурив голову и глядя напряженно из-подлобья на мать. Дориэй же задумчиво потягивал вино из кружки, посматривая на жену досадливо и нетерпеливо. Дождавшись, когда она кончит обращаться к богам, – прерывать эти моления считалось грехом, – он произнес:

– Сколько же можно, Миртала? Успокойся, ты наконец. Ведь столько времени уже прошло. Клянусь мойрами, если бы я только знал, что эрринии так долго будут преследовать тебя, я бы ни за что не согласился покинуть ребенка.
Миртала посмотрела на него с возмущением и презрением и иронично усмехнулась. Она желала спросить, почему это он говорит: «Не согласился»? Как будто требовалось его согласие, а не ее. Разве не он ее уговаривал? Но она ничего не сказала, потому что выяснять этот вопрос сейчас ей не хотелось. Ее возмутили и другие слова Дориэя: «покинуть ребенка». Почему-то только сейчас она подумала о том, как странно и возмутительно то, что он и она, а также прочие люди, оказавшиеся в их положении, не говорят: «я убил» или «мы убили» ребенка, не говорят даже: «я бросил или мы бросили ребенка», а говорят: «Я покинул» или «Мы покинули», как будто эти изящные выражения означают что-то другое, не такое страшное и более простительное.
– Да, не любят тебя «благосклонные», Миртала. (Примечание: «благосклонные», по гречески, эвмениды, – эвфеместическое название эрриний). Столько времени прошло, а они все не отстают от тебя, словно ты совершила какое-то ужасное преступление. Всем вначале тяжело. И мне тоже было. Но потом «благосклонные» отступают, уже не так мучают. А по иным, я заметил вообще не скажешь, что они покинули дитя. Может, просто так держаться умеют. А, может, и в самом деле «благосклонные» не так донимают их сильно, как других, – говорил Дориэй. – Я тебе скажу, Миртала, почему «благосклонные» так не любят тебя, хоть ты жертвы им приносишь и возлияния совершаешь. Потому что ты сама дразнишь их. Зачем ты их эрриниями черными называешь? Разве ты не знаешь как их лучше называть? Люди куда менее грешные, чем ты, и то боятся их эрриниями называть. И ты тоже называй их «благосклонными». Может, помягче к тебе будут.

– Многие их эрриниями называют и не страдают так, как я. И я бы не страдала, если б не сделала такое.
– Ну, хотя бы черными не зови их. Клянусь Персефоной, Миртала, ты должна бороться с плохими мыслями. Старайся отвлечься. Хватит думать все об одном. (Примечание: согласно верованиям древних греков, богиня Персефона была дочерью Деметры и женою Аида). Сейчас же ты должна радоваться, а не горевать. Видишь, боги благосклоннее к нам становятся. С сегодняшнего дня мы не кому уже не должны. У нас нет больше долгов. Те, кому мы задолжали, убиты. Как я ни торопился, меня все равно кто-то опередил. Ну, хоть за это на том свете не придется отвечать.
Миртала радостно заулыбалась.
– И, правда, Дориэй. Как же я забыла. Сегодня такой счастливый день, – произнесла она, вытерая слезы. Тут же, однако, ее лицо опять помрачнело, и она сказала: – А Кнесон, ты забыл про Кнесона, Дориэй. Ведь он наверняка не убит. Он же обычный ростовщик, он же не из «лучших и прекрасных».
– Ах да, Кнесон, верно, – расдасадованно поморщился Дориэй, сразу став огорченным и растерянным. – Но,.. но мы ему мало должны. Отдадим. И все нормально у нас пойдет. Не беспокойся. И ребенка, которого ты носишь сейчас, не придется нам покинуть. Если богам угодно будет.

Миртала снова радостно заулыбалась. Теперь она смотрела на мужа с лаской и любовью.
– А этого щенка, – Дориэй опять кивнул на Пифодора, – я продам сегодня же или завтра. Пусть по дешевке.
– Зачем по дешевке, Дориэй? Хорошо надо продать.
– Да как ты его хорошо продашь, когда в городе сейчас рабов стало так много, как после войны удачной: многие продают рабов, которых взяли в домах «лучших и прекрасных». Он к тому же ребенок. Кому такие нужны?
– Может, ты пойдешь с ним в какой-нибудь город соседний? Во Флиунт или Микены. Можно – в Сикион. Там, конечно, можно продать подороже.
– Да ты смеешься что ли? Да он разве дойдет до туда, неженка такой? Да мне его на себе нести придется. А я что, мул? Продам его здесь, сегодня, и дело с концом, – твердо и раздраженно сказал Дориэй. После короткого молчания он вдруг обрадовано воскликнул:
– Слушай, я знаю кому его можно продать, и хорошо можно продать.
– Кому?
– Эврибату.
– Какому Эврибату?
– Да ты знаешь его. Эврибат, сын Дурида, ваятель. Я хорошо знаю, что он большой любитель мальчиков. А этот вон какой хорошенький – мальчик-поцелуйчик. На него-то Эврибат денег не пожалеет. А денег у него много. А сегодня он, может быть, еще больше разбогател.
Миртала с радостью одобрила это предложение и посоветовала мужу сразу же после обеда отправиться с Пифодором к ваятелю, пока тот не купил какого-нибудь другого мальчика. Она стала сокрушаться по поводу того, что, возможно, уже поздно.
– Тогда надо поторапливаться, – сказал Дориэй. – Кончаем обед: давай, наливай не смешанного и выпьем за Благодетельного Демона и Гермеса не забудем почтить.

Миртала налила себе, мужу, сыну немного цельного вина, и они выпили его в честь «Благодетельного Демона», то есть, Диониса – так полагалось заканчивать трапезу. Окончательно завершая обед, Дориэй совершил возлияние Гермесу. На сей раз он сделал неполное возлияние, когда проливалось только немного вина, в отличие от полного, которое Дориэй совершил во время молитвы, вылив все содержимое кружки.
От стола Дориэй отошел довольный, сытый, слегка захмелевший. Он взял Пифодора за руку и вышел с ним из дома. Вслед за ними вышел и Титир.




Мне нравится:
0

Рубрика произведения: Проза ~ Исторический роман
Ключевые слова: Аристократ в рабстве у коринфского бедняка.,
Количество рецензий: 0
Количество просмотров: 24
Опубликовано: 28.10.2018 в 20:25
© Copyright: Петр Гордеев
Просмотреть профиль автора






Есть вопросы?
Мы всегда рады помочь!Напишите нам, и мы свяжемся с Вами в ближайшее время!
1