Удалённые из книг


* * *
«А вот и красный гриб! Здорово! Полезай-ка
в корзину!» Нет, как холодно и дико!
Рассвет... Болотных подберёзовиков стайка,
в глубоком сфагнуме чернеет водяника.

Опять родители кричали: «Ты – бездельник!
Зачем родился, а? Стихи твои никчёмны!»
И вот иду в тумане. Утро. Понедельник.
Сосновый лес угрюм, зеленоглазый, тёмный.

О, я вернусь домой – грибов таких нажарю,
что будет ясно всем, как я хорош и нужен.
Я палкой по траве ложноволосой шарю,
и забываю всё: «Ну, где ты, белый? Ну же!»

Я был рожден на свет из той же грубой почвы.
Вперёд бреду, чуть приволакивая ногу
(натёр сапог), и бормочу стишок неточный:
«Да будет новый день! Простой, и слава Богу!»

* * *
Ну какая ты
холодная, туманная –
улыбаешься чему-то своему!
Два ли, три ли удивительных романа я
сочинил бы! И, распугивая тьму,
пляшет пламя языкастое на хворосте,
машет лисьими хвостами, разбросав
искры быстрые, потрескивает в ярости.
Ах, Шушарочка, колясочка-сустав,
я люблю тебя за все твои художества,
за кусочек рафинада, за тепло
это хрупкое, душевное. И множатся,
погружённые в озёрное стекло,
звёзды-рыбы, проплывающие толпами,
и, любимая, моторчик навесной
всё стучит в груди, а лес качает ёлками
и шумит вокруг, и прямо за сосной
что-то скрипнет,
словно голос человеческий,
что-то ухнет на болоте где-то, но
размешаю в кружке чай
сосновой веточкой
и пригублю осторожно, как вино.

* * *
Целебный холодок –
таёжный, хвойный воздух!
Грибами пахнет и сумятицей лесной,
туманами, седой сигурдовой сосной,
осенней тишиной, настоянной на звёздах.

Подрежу боровик – пузатый крепышок –
и полюбуюсь: «Эх, добыча-то какая!»
Куда глаза глядят по просеке шагая,
какой-то бормочу прилипчивый стишок.

Ты, злая жизнь моя, ведь ты вручала часто
подарки поскромней, а то и вовсе в рог
врубала кулаком, но я ответить мог:
«Проходит всё! Люби во мне Экклезиаста!»

Подрежу боровик – пузатый крепышок –
и полюбуюсь: «Эх, добыча-то какая!»
Куда глаза глядят по просеке шагая,
какой-то бормочу прилипчивый стишок.

Ещё я не старик, и мне не нужен роздых –
железные из нас выходят старики.
И в лёгкие войдёт, всем бедам вопреки,
процеженный сквозь лес,
осенний, дикий воздух.

* * *
Быть может, наш
Он сотворил и меж мирами
другими странствует,
забыв о наших просьбах?
А смерть стоит уже за нашими дверями!
Но всё поёт душа в нарывах и коростах.
Бог слышит музыку, играет, как шарами,
планетами, благословляет нежный воздух
и шлёт седых волхвов с пастушьими дарами.

* * *
Рыба плещется в тёмной заводи,
облака разошлись на западе,
соловей надрывает горлышко.
Посидим, хромоножка, жёнушка!
Небо звонкое, точно колокол,
лес качает под звёздным пологом.

* * *
Обвалился колодец, не видно коров,
почерневшие избы забиты –
ни доярок, ни швей, ни печных мастеров.
На утиную тягу бандиты
приезжают на чёрных машинах. А там,
в городах, очумевшие люди
тянут потные руки к своим паспортам,
и за все нефтяные причуды
умирают от рака. Но здесь ни души –
только дождика серые слёзы;
только чёрная птица над лесом кружит;
только ельник зубчатый, берёзы;
только мусорный ветер проносится над
лебедой и высокой полынью,
где вечерние зори кроваво горят,
освещая нагую
пустыню.

* * *
Как плач, падучая звезда
над миром дольним пролетает.
Судьбы своей никто не знает,
идут к вокзалам поезда.

А снег ложится там и тут
на станций скучные перроны,
где на перилах спят вороны,
и люди новой жизни ждут.

Она внезапна, как потоп,
и сердце часто-часто бьётся.
Подходит женщина, смеётся,
и мальчик в валенках топ-топ…

* * *
«К прекрасной медведице Ане
когда ты приедешь, мой князь?»
Ты вся на волшебном экране!
О, чудо! Мобильная связь!

В ответ эсемесю: «Согреться
хотел я – морозно, снежок –
но скоро не выдержу: сердце
пожар твоих писем обжёг.

Я завтра же сяду на поезд.
Нет, хочешь сегодня?» А звук –
летящего времени повесть,
сигналит в кармане «samsung».

Как Бог, нас найдёт оператор
повсюду на стильной трубе.
Ах, словно Ковчег к Арарату,
причалило сердце к тебе!

* * *
«Lipton» чай, кусочек штруделя,
чемодан над головой.
От Казани мне до Суздаля –
ночь на верхней боковой.

Грубый храп, огни за шторками,
мост качается в мозгу.
А состав ползёт широкими
перелесками в Москву.

Эх, тоска-печаль вокзальная!
Медленные поезда!
Жить и жить – дорога дальняя:
снег, Полярная звезда…

* * *
Тихим шелестом коленчатой травы,
гнутым куполом июньской синевы,
солнцерукими сосновыми стволами
очарованный, ходил я по земле,
запекал картошку сладкую в золе,
называл предметы
странными словами.
Ремесло вот это врюхалось в меня!
Доставал картошку палкой из огня –
шкурку чёрную снимал с неё
слоновью.
Видел: ветер пошевеливает лист,
видел: путь мой человеческий тернист,
весь пронизанный печалью
и любовью.

* * *
Нет, не пробиться – чудо-палаты
непроходимы, как монолит.
Хвойные лапы снег тяжелит –
высится ельник белый, зубчатый.

Машет крылами святочный ветер,
крутит, сгибает, ломит, гудит.
Маятник ровно ходит в груди.
Шутишь, полвека жив я на свете!

Крикну кому-то: – Эй, погляди-ка,
гонишь меня Ты, но не боюсь!..
Счастья и боли брачный союз:
как-то простудно, пасмурно, дико…

* * *
Благоухающий багульник и пушица,
лосиный чёткий след и чахлый плаунок.
И вязнут сапоги, и хлюпает водица.
Не представляю как, но я бы тоже мог
быть, например, послом –
в костюмчике ходил бы,
садился бы в авто и «трогай» говорил
водителю. Но вот… иду сквозь этот гиблый
болотный бурелом. И сколько бы ни крыл
крутым словцом судьбу, а всё-таки достойна
она романа. Так! Задумчивой сосной
любуясь, говорю: «А ты, сестрица, стой на…
на правде, на своей, и не желай иной!»

* * *
Иду, и смыкаются плотно
за мной молчаливые сосны.
За ними в печали дремотной
весь мир, где холодные вёсны,
где есть за болотцем избушка,
над речкой сырая лесина,
багульник пахучий, кукушка,
и небо, и первопричина.

* * *
Снежный храм изменчивой природы:
месяц малахитовый повис,
холодны безжалостные звёзды.
И покуда яростную высь
рассекает падающий камень,
сердце замирает, как змея.
«Боже мой, – замёрзшими устами
я шепчу, – ты ведаешь: не я,
а другой по волчьим жил законам».
В тёмных елях ветер задышал.
Может, в мире трудном и просторном
прощена усталая душа?

* * *
Пили кагор дорогой, инкерманский,
и про язык говорили олбанский,
про ФСБ и Фэйсбук. А в окне
крупные хлопья седые летели,
и, как бессонные стражники, ели
нас окружили. Знать, чудилось мне:

так вот судьба каторжанская наша
закольцевалась – и я, и Наташа,
и благоверная в этом кольце.
Ели в халатах стоят, как разведка:
дрогнет случайно колючая ветка –
снег ниспадёт, а под снегом, в ларце,

чёрная та, от которой спасаться
тем, что над горем и болью смеяться.
Скажет Наташа: «Ну, всё лабуда!»
Я соглашусь: «Да совсем лабудища!»
И засмеётся жена, и винища
хлопнет. И будет нам
счастье, о да!

* * *
«Яхшы кичке!» – помашет нам татарка
и, щедрая, капусты по-корейски
в лоток положит – лучшего подарка,
пожалуй, не придумать. Рявкнет резкий,
пронзительный гудок автомобиля.
Мы, двое бедолаг поднаторелых,
домой скорей отправимся – знобило
ещё не так на Волге, точно белых
снегов мы обитатели, а вовсе
не городка в сухой полупустыне.
Но если кто меня о жизни спросит,
то я скажу: «Она прекрасна». Стынет
июльский воздух. Тёмная, глухая
судьба моя проста: мой опыт нажит,
и над рекою алый, угасая,
закат слепые звёзды
множит, множит…

Прим. Яхши кичке – хорошего вечера, татарск.

* * *
Я не поэт, но просто... К тому же, я
хлеб добываю грубым трудом, как вы.
Утром люблю поспать, а зимой, дрожа,
холодом продуваем с ночной Невы.

Да, ничего особенного – чудак
обыкновенный – здесь завались таких.
Может, немного больше вложил труда
в хаос фонем и логику запятых?

Пусть ремесло – а стоит ли говорить,
что недостоин вас? – но когда слова
овладевают мной, то и куст горит,
да и завеса в Храме цела едва.

* * *
Воск я растапливал, чтобы лечить псориаз,
и осетинское солнце мне в том помогало.
Вынув цветные мелки наугад из пенала,
Бог разрисовывал горы над бухтой для нас.

Чёрное море дышало, как спящий дракон,
и отдыхающих толпы сновали у пляжа,
словно какая-то здесь замышляется кража
или же яда нашли в косметичке флакон.

Мы приходили сюда и садились в бистро,
брали котлеты из мяса мычащего зверя
и, новостям о войне недоверчиво веря,
про адвокатское тут говорили бюро.

Был у жены замечательный, думаю, план,
но налетал на пицундские сосны холодный
ветер апреля, как дикий бродяга безродный,
и в репродукторе что-то мурлыкал Билан.

Словно бы сейнер катрана в тяжёлую сеть,
время ловило нас прямо на празднике жизни,
и сквозь отелей стеклянных широкие призмы
странно смотрела такая обычная смерть.

* * *
Добираться сперва до Москвы –
из Каспийских в Татарские степи,
чтобы супчиком да из морквы
нас кормили суровые крепи.

Заплетён в колтуны бороды
слабый звук человеческой речи:
«Что там. Боже ты мой, впереди?»
И сигналит отрывисто встречный.

Зыркнет сонный казах-проводник,
и проносится ельник дремучий,
где кикиморы кычут одни,
да морозец
бесчинствует
щучий.

* * *
Скорый поезд идёт по безводной степи.
В телогрейке чернявый татарин
кнутовищем коротким верблюда с пути
прогоняет. Так элементарен

весь расклад бытия, что дымок голубой
вдалеке различив над посёлком,
понимаешь: барашек готов молодой,
а жена, не одетая толком,

постирала бельё и сидит у стола,
на котором бутыль самогона.
Поезд мимо и мимо – такие дела,
Пугачёва слышна из вагона.

Если всё-таки жизнь до сих пор хороша,
то лишь тем, что далече отсюда
город есть. И татарская рвётся душа
переехать, но жалко верблюда.

* * *
Железнодорожный проплыл рассвет
за окнами в пять утра.
В глаза мне ударила, как кастет,
как лезвие топора,
сожжённая степь. И по ней брели,
неспешно горбы неся,
верблюды – татарские корабли.
И понял я, что леса
отсюда подалее, чем Восток
с его непонятным злом,
где только оружие и песок,
и стянута боль узлом,
где мне предстоит провести теперь
остаток жизни всерьёз.
И только хлопала громко дверь
под песню стальных колёс.

* * *
Какой-то экскаватор, и за ним
кран козловой, и брёвна штабелями;
за ними склад, какие-то огни;
а дальше ночь с высокими звездами;
а дальше, дальше… дальше, знаешь, та
пугающая бездна, где частицы.
Но здесь вагон плацкартный – густота
теней на синих веках проводницы.
Задумчив над квадратиком стола
за чаем исписавшийся прозаик,
и поезд, как зелёная игла,
ткань темноты стремительно пронзает.

* * *
Что предложит память? Невыносим
даже лёгкий призрак её, намёк.
В Старой Руссе есть настоящий сын,
человечек взрослый уже, сынок.

Всё, что помню, – рожицу всю в пюре
и колготки рваные. А конца
нету слухам: жив он в такой норе,
что… Прости ты, маленький мой, отца.

Как носил тебя, помнится, на руках
и подгузник вовремя, да, менял.
Ан, судьба, как молния в облаках, –
всё равно догонит. И вот она

разлучила, но не убила, нет.
Сколько раз о смерти её просил!
Будет время – встретимся через лет,
может, двадцать, ах, если достанет сил.

* * *
В сети одиночество – пустопорожние сплетни,
воинственной серости скучный крысиный набег.
Сижу обессиленный – руки повисли, как плети –
что если… я тоже?.. Что если такой человек
едва ли способен последнее точное слово
найти, этой жизни шумерский язык разгадав?
О, как я собой недоволен, и щёлкаю снова
по клавишам: www… Но иногда
сверкнёт в этом хаосе, словно из ладожской шхеры
маяк проблесковый в осенней ненастной ночи,
сомнение чьё-то – фундамент незыблемой веры,
и гулкое сердце, как эхо, во мне зазвучит.

* * *
Я – безработный инвалид,
меня на свете нет.
А вы могли бы отвалить
мне парочку монет?

Купил хотя бы хлеба я,
а может быть, и чай.
«Нахлебник ты». – «Твоя моя
совсем не понимай».

Не дали, в общем, ни гроша.
А впрочем, пофиг мне –
горит, как свечечка, душа,
как танки на войне.

* * *
Ни на йоту мы людям не верим
потому, что мы выросли тут.
Мы – несчастные, глупые звери
те, с которых три шкуры дерут.

И хотя здесь никто не достоин
ни кровавых плетей, ни хулы,
даже зайцев автобусных ловим
и под нож циркулярной пилы.

Вот поэтому длинные вёрсты,
а в широтах, где сердце знобит,
так привычны курганы, погосты,
монументы «Никто не забыт».

* * *
Помни угрюмых парней из ЧК,
вереск, похожий на ветер восточный,
сосны прямые, как речь мужика,
камень замшелый и омут проточный.

Окрики помни, раздачу пинков,
лязг пулемётных надёжных затворов,
прерванный рокотом грузовиков,
слышимый чуть, шепоток разговоров.

Помни, у ямы построили здесь
и разлучили с мучительной жизнью.
Помни вот этот задумчивый лес,
мрачный овраг, что похож на отчизну.

* * *
И землю удобряли мертвецами,
и водку заедали огурцами
солёными, как дикая судьба.
Дымила ТЭЦ высокая труба.
Потом пошли завмаги и стиляги,
и не хватало девственной бумаги
на протоколы. Шутка ли сказать,
до коммунизма, кажется, лет пять.
А вот и мы глядим на них – потомки.
Не подстелила школа нам соломки,
и снова Мир, и Труд, и Первомай.
Жида и педофила ты поймай,
и на парад Победы гордо топай –
покажут нам, какой мы можем бомбой
пугать китайцев, Штаты, ИзраИль.
Вот жахнем, и останется лишь пыль!
А умников… Ну, тех на лесосеки!..

Мой Бог! Увы, не учит ничему
история – ушедшие во тьму,
все эти персы, римляне
и греки.

* * *
Одичавшие люди сидят за столом,
про десантников дикую песню поют.
А вокруг за ненужным и диким селом
дикий-дикий назрел мировой неуют.

Но людей не смущает ничто: наливай
водки дикой побольше, да режь огурец!..
«За Победу! За Родину! За Первомай!»
И глядит на них тихо угрюмый Творец.

У него в облаках тишина-синева,
а вот с этими, дикими, надо решать:
всех на свалку? Болит у Творца голова:
«Ну, не клеится с этой страной ни шиша!»

А могли бы не хуже Европы… Ордой
всё оправдывать? Купленной дикой ценой
той Победой? Погодой?.. «Э, лжёшь ты, постой!
Ни одной нет причины! Вообще ни одной!»

* * *
Деревья-призраки, осыпанные снегом,
и звёзды страшные в провалах небосвода.
О, злая родина, утешь меня ночлегом!
Пусть домик рубленый – колун стоит у входа,
в сенях лишь валенки да веник и поленья.
Ну, что же делать, если жизнь – по меньшей мере,
нелепый фарс, нет, даже больше – преступленье?
В снегу следы – здесь проходили нынче звери
с тоской в глазах от нестерпимого мороза.
Напрасно самочка вытягивала шею.
Уже на станции не слышно тепловоза.
Плеяды яркие на страшном небе тлеют,
и надо жить ещё, а умирать не надо.
– Куда же я? Зачем?
Жизнь – это чудо, правда?..

* * *
Убивали, и лгали, и жён совращали чужих.
Словом, жили обычно – злодеями так и не стали.
Друг на друга доносы ночами усердно писали,
и, покуда был Молох кровавыми жертвами жив,
так и шли они строем вгрызаться в холодные камни,
удобрять эту землю костями под будущий рай,
умирая без Бога – с одними своими грехами.
Помяни же их, бедных. Иначе живи, и не так умирай.

* * *
На пригорке звёздочки анемоны,
как орган «Капеллы», отвесны сосны.
Разве нам, любовь моя, незнакомы
голубые, полные счастья вёсны?
Не хватает разве нам рок-н-ролла?
Эрмитажа? Сборищ, где лгут стихами?
Соловьи в кустах надрывают горло,
пахнет дёрном, солнцем, сырыми мхами.
Хорошо бы здесь и скончаться – в этой
глухомани!.. Нет, не представишь: где-то
врач, больница, даже совет экспертный
существует. Но лишь избыток света
Исцеляет даром в краю Суоми.
Без подачек как-нибудь обойдёмся.
Ничего у нас, душ благодарных кроме,
нет, покуда сияет над миром солнце.

* * *
Беззвёздное небо в свинцовых тучах,
суровой земли осторожный запах.
Пожалуй, награда из самых лучших
мне – снег на зелёных сосновых лапах.

И как это важно, что он, простудных
посланец краёв, – разновидность чуда.
О, сколько же надо мне было трудных
таких же вот зим пережить, покуда
не стал я смиренным, как этот белый
задумчивый лес в ледяных оковах, –
сквозь эту чащобу хоть зимник сделай
до вымерших выселков поселковых!

Высокое небо над снежным долом,
промёрзшей земли молодая нежность.
Конечно, мне счастье, что лес в тяжёлом
уборе морозном, где жизнь – безбрежность.

* * *
Нам ли, ангел,
бояться безжалостной смерти?
Похоронят, где сосны в урочище мглистом.
На твои искривлённые пальцы надеть ли
перстенёк с драгоценным, как жизнь,
аметистом?

Или, хочешь, куплю для тебя косметичку?
О, я знаю, ты будешь над этим смеяться!
Словно утром на станции под электричку,
попадаешь под жизнь, не успев испугаться.

Перед ликом Спасителя бесповоротно
трудно плоть догорает, как свечки огарок.
Ты, почти как небесная сущность,
бесплотна:
я не знаю, какой тебе сделать подарок!

Пусть за все эти муки, представь, дорогая,
ты отведаешь яблонь плоды налитые,
где, разящие стрелы из туч низвергая,
жив Творец, и глаза у Него золотые!

* * *
Земля очнулась и заговорила
на языке кувшина и воды.
И женщина мне двери отворила,
и молвила: – Намаялся поди?
Ступай на кухню!.. Плакали сирени,
и ласточка ютилась под стрехой.
Я обнимал упругие колени:
– Постой! – она смеялась. – Ты плохой!..
Потом в окне мы слышали: звенели
кузнечики на скрипочках блатных,
и небо нас качало в колыбели,
и бабочки на свет летели – в них
какая-то была ночная тайна.
Мы говорили «счастье», и рука
с рукой сплеталась, бугорка случайно
касалась или ямки, и слегка
дрожала. Я сказал: – Спасибо, Анна!..

* * *
Бедная девочка, для беспокойства
нету причин – я всегда возвращаюсь.
Деться куда же? Я, знаешь ли, просто
выпью с тобой цейлонского чаю!

Сядем за стол, и свечи новогодней
пламя запляшет в зрачках удивлённых.
Знаешь, мы стали намного свободней –
ни деревянных уже, ни зелёных.

Всё же прости, если чем провинился.
Нынче по крупному счёту сдаётся:
смерть и любовь – генераторы смысла.
Что же, целуй меня, бедное Солнце!

* * *
К звёздам задумчивым позовёт
Нечто безмолвное, как скала.
Сердце, как первый осенний лёд,
встанет, и, бросив свои дела,
снова друзья соберутся, но
чтобы в могилу твой труп зарыть.
Кто-то из них принесёт вино,
кто-то заплачет… И нечем крыть
факт, что не будет на этот раз
с ними – представил? – тебя, увы.
Небо же будет – огромный глаз
неописуемой синевы.

* * *
Гнилой бурелом, низовое болото,
бедовый щитовник, еловая глушь,
лосиные катышки – день обормота,
по-новому лузера. Как неуклюж!
То зайца спугну, то крикливую сойку,
то палкой собью подосиновик – так
выходит судьба, и к последнему сроку
выходит, как надо. Наносится лак
на это изделие алым закатом
и хвойным, разлитым кругом холодком.
Так надо: сначала рабочим, солдатом,
потом стихотворцем. Считай,
дураком.

* * *
Кому-то Букер, Нобелевка, Ника!
Кому-то Фиджи, пальмы и молодки!
А мне – на кочке алая брусника
и мужиков прокуренные глотки,
орущие: – Здорово, брат!.. – Ну что же,
здорово и тебе, когда не шутишь...
Небритые, навек родные рожи,
спецовки, кирзачи и сверху ветошь.
А нынче клюквы много на болоте –
теперь кирнуть от горя может каждый.
А где-то фрески есть Буонарроти.
А где-то есть картины
Караваджо.

* * *
Подумаешь, музыка! Эко!
Бабло, верещание звёзд,
наивная зверопись века,
томление плоти, компост.

Забыть, разорвать, расконнектить,
утратить случайно пароль…
Как солнце весеннее светит!
И нафиг мне ваш корвалол?

* * *
Три горьких НЕТ, печалясь, назови:
«НЕТ денег, НЕТ здоровья, НЕТ любви,
и страшно жить, и тяжело, и больно».
Задумайся об этом недовольно:
«Зачем всё так? За что нам этот мир?»
Как жаль, что на диване кошка м-р-р-р
мурчит и ничего не отвечает.
Но двадцать лет раздумий за плечами,
и дело, мой приятель юный, в том,
что мировой таинственный дурдом
не так уж плох, и есть ответ понятный.
Ты догадался, верно? Выплюнь мятный
комок жевачки! «Все вы мудаки, –
ты говоришь, – вы лжёте вопреки
тому, что все вы – злые обезьяны…».
Да, в этом доля правды, но нежданный
задам вопрос: «Вся жизнь и чехарда
чуднАя кем устроена?.. Ну да,
Он это всё без устали рисует.
Его мы здесь не называем всуе!»

* * *
От одного безумия к другому –
всё зыбко, переменчиво и кратко.
Послушно всё надмирному закону,
где беззаконья больше, чем порядка.

Но медный таз бедняги Дон Кихота
нам дорог всем и ныне почему-то,
и даже помнит, вне сомненья, кто-то
о бесподобной жизни Бенвенуто.

Всё-всё во власти сумрачной стихии, –
пока в нас нежно музыка врастает,
над головой туманности глухие
и метеоров гибельные стаи.

* * *
Котелок с картошечкой на столе,
волны хвойного аромата.
Утопает сосновая тишь во мгле –
только стук раздаётся дятла.

Мы недаром земной проживали сон,
сапоги из кирзы топтали.
Солнце красное катится колесом,
и тускнеют лесные дали.

Скоро отпуск бессрочный –
речная гладь,
плеск весла и рыданий звуки.
А покуда на брёвнышко рядом сядь,
согревай, как тысячу лет назад,
кружкой чая тёплые руки.

* * *
Тишина и простор бесконечных болот,
непролазных не лучше Сибирской тайги,
мне как раз помогает творить, и берёт
эта жизнь меня в клещи: «Теперь не моги
от меня отвертеться!» А я-то как раз
всем доволен – повсюду встаёт до небес,
мне насколько хватает улыбчивых глаз,
задремавший безропотный, сказочный лес.
Там в посёлке живут, словно змеи о трёх
головах на трясине в мучительном сне.
Вот пройдусь на распутье и сделаю вздох
выпрямительный – так заповедано мне.

* * *
Собирался когда-нибудь в Баден-Баден,
как Тургенев и Гоголь, водицы выпить,
но не вышло – страшней, чем Усан Бен Ладан,
рок всесильный. Сижу теперь, «Миссис Ипи»
зарифмовывать пробую с «Сэром Вантом».
Всё пропало. А было ли что-то, кроме
разговора ночного с козлом сержантом:
«Доложи мне, солдат, кто козёл, по форме!»?
Где теперь он свирепствует? Стал успешным
энергичным риэлтером? Или суши
в ресторане готовит? О, сколь потешным
время денег приходит по наши души!
Ни косы нет, ни чёрного капюшона,
ни загробного лязганья костной ткани –
из «тоёты», из кожаного салона,
мой сержант вылезает: «Не трожь руками!
Лох, заляпаешь тачку!» Стоишь и дышишь
удушающим воздухом предзакатным
глубже, глубже, как можно, и тише, тише,
как уже и нельзя потому, что, слышишь,
это был кислорода последний атом.

* * *
Вспомни, скверик около Сбербанка,
сидя на заржавленной трубе,
мы болтали – в кружке запеканка.
А ещё протягивал тебе
в баночке пластмассовой салаку
я, недопроявленный поэт,
и шутил: «Сходили на рыбалку!
Наловили палтуса!..» Балет
пуха тополиного носился
над землёй, которую так жаль.
Если бы побольше, что ли, смысла,
что ли, меньше скука и печаль
угнетали б каждого… Но кстати,
я такую горькую, с дымком,
жизнь любил, когда она накатит.
В общем, вспомни колокол по ком...

Прим. Запеканка – самый дешёвый
и довольно крепкий алкогольный напиток.

* * *
На бульваре ночью быдлотека,
за бабло разборки, матюги,
бьют пустой бутылкой человека
просто так (не то чтобы враги –
им развлечься хочется!). Деваху
затащили голую в кусты.
В это вот гноище да с размаху
два кило тротила бы… А ты
что другое выбрал бы? Иначе
не занять скучающий народ –
нет работы дельной! Ну, на даче
что-нибудь: починка, огород,
да стишки художнику-соседу
прочитаешь с грустью про весну.
– Ё-моё, – он выдохнет, – уеду!..
– Ну, куда уедешь-то? Да ну…

* * *
Курорт. Уже пора цветенья,
раскрылись почки на платанах.
Я здесь, казалось, от рожденья –
на этих улицах нежданных.

Всем церемониям китайским
печальной жизни не подвержен,
иду вдоль портика, как в райском
саду. Наивен ли? Безгрешен?

По-стариковски как-то, тяжко,
прибой накатывает – астма? –
и отползает, как дворняжка,
поджавши хвост подобострастно.

Когда холодный дует ветер,
клоня стволы пицундских сосен,
я с графоманами в рунете
плыву, как Байрон в Абидосе.

Земля ветшает, и морщины –
над бухтой каменные складки –
приподнимаются, и джины
там что-то строят в лихорадке.

А жизнь (утешили гадалки)
так хороша – накрылась тазом.
Мне хватит просто зажигалки
цветной с колёсиком и газом!

* * *
Всё те же грязные прилавки,
всё тот же гомон дураков:
кастрюли, семечки, булавки,
ряды сервизов, башмаков

и прочей жалкой дребедени.
А ты приценивайся, жди,
когда заглохнет от волнений
моторчик слабенький в груди.

Тогда, быть может, и припомнят,
кто пил в компании с тобой.
Весь мусор выгребут из комнат:
красивый? левый? голубой?

А там опять пойдёт торговля:
часы, бумажник, дождевик.
Тому пружина дырокола,
а этот купит черновик.

* * *
Боже, да как же ты можешь
мир этот видеть из мест,
где только звёзды? О, Боже,
ты же один там, как перст!

Как же не ведаешь: кровью
зря истекает душа?
Проклят небесной любовью,
но не сдаюсь ни шиша.

Буду, почти полумёртвый,
всё же утаптывать снег...
Знаешь, я оч-чень упертый –
можно сказать, Человек!

* * *
По реке-реке уплывать, уплыть
далеко-леко за высокий мост,
где уста твои, как песок, теплы,
где слова, взлетев, достают до звёзд,
до победных звёзд, до Господних врат
из воздушных облачных кирпичей.
Там живой ушедшим – молочный брат.
А в земле темно, как внутри вещей.
Как простая снасть, там истлеет кость.
Меж холмов зелёных блестит река,
обогнув заросший сырой погост,
и клубятся белые облака.

* * *
Как плач, как стон, как сто имён
убийц, тут колокольный звон
над пьяным русским полем.
Я, как и все здесь, болен
его бескрайним мотовством,
его тоской и воровством,
и ленью, и размахом…
Хотя бы мне монахом
стать на худой какой конец,
а там Небесный наш Отец
простит, и гробик тесный
мой примет прах безвестный.

* * *
Без крыши угрюмый коровник,
за полем заглохшим ольховник,
и трактор стоит «беларусь»
разбитый. Но знаешь, боюсь,
что это надолго, и белым
туманом грозит и расстрелом
безглазое время. А там
иное спешит по пятам
какое-то странное племя –
ленивая, грязная пена
идущих читать в интернет
рекламу. А Пушкина, нет,
не могут осилить – попроще
им что-нибудь надо. Полощет
бельё на верёвке сырой
чудовищный ветер… Ну, крой
всё это хоть матом, хоть словом
святым, но уже ни коровам,
ни людям житья. Никого,
нигде, никогда, ничего.

* * *
Ах, Шушара, ну что же ты? Не жалей,
что не ты – Венера, не ты – Монро!
Помнишь, клин мы видели журавлей?
Всё прекрасно, да, и слегка старо.

Мы пойдём вперёд и вперёд на край,
где земля кончается, словно стол, –
в рюкзаке тушёнка, в груди раздрай
и душа счастливая на все сто.

* * *
Коляску в сарай закатили,
укрывшись от крупного града.
Дивились невиданной силе,
взрывающей небо, и рада

была нам хозяйка: – Ночуйте.
Достаточно места… Молчали,
уже согласившись, по сути, –
в деревне так грустно ночами.

Особенно, если зовётся
Курдумово, если пореза
багряней закат у колодца,
и ухают совы из леса.

– Куда же несёт вас, пропащих? –
спросила хозяйка и тесто
поставила. – В северных наших
краях инвалидам не место!..

Шушара хохмила: – Коляски
в тайге пострашнее, чем танки!..
Как бес, я смеялся и ласки
хотел от неё, хулиганки.

* * *
Как наотмашь по яйцам серпом,
«ёб твою» по ушам резанёт –
продавщица звереет в сельпо.
Только Вовка не спорит. И вот
две литровки, и синий горит
якорёк у него на руке.
Что за удаль! Ого! Что за прыть!
И на закусь орешки в кульке…

А наутро на раз укротит,
обраслетит мудак-старшина,
Вовка снова подпишет бушлат
едкой хлоркой в краю, где зима,
где конвой, где метели кружат,
где зловещие звёзды дрожат,
и мерцают, и сводят с ума.

Баю-баюшки, баю-баЮ!
Ах ты, родина-мать, ёб твою!

* * *
Ненужным делом важным занят,
никем не понятый пока,
я пропадаю: то забанят
меня, такого дурака,
то назовут шутом дешёвым,
то не заметят – вот и всё.
Так вяжут плоть узлом ежовым –
четвертовать на колесо.

Так дух терзают, предавая.
Но вы, прекрасные слова,
вы – конница передовая,
в тумане видная едва.

Вы на шатры глухих становий
уснувших варварских племён
падёте, пьяные от крови...

Красавица, ты хмуришь брови?
Скажи: «Ну что за покемон
ты, Николаев, хрен коровий!..»

* * *
«У, какие мне гадости пишут на Стихи.ру, –
всё вздыхала знакомая, – сил моих больше нету!»
Я смеялся: «Вот ходишь и ходишь по интернету,
а любви не научишься – тянутся к топору
неспокойные руки…» Дымил костерок, а мы
наблюдали Венеру – роскошна была, чудесна.
Но вокруг молчаливые сосны сомкнулись тесно,
и какие-то звери, казалось, глядят из тьмы.
«Тишина, – я добавил. – Не всё ли равно, какой
чепухи наболтают? Хотя, понимаю, жалко
и себя, и весь мир, где не шатко идёт не валко,
но идёт разобщенье». Она удивилась: «Ой,
ты же всё понимаешь!» – «Не всё, но скажу: увы,
только пепел и слово бессмертное остаётся,
и живая вода говорит из того колодца,
или шепчет земля языком
луговой травы».

* * *
Все умерли до смерти – все ушли
в реальность виртуальную, где нету
ни влажными ладонями в глуши
деревьев рукоплещущих, ни свету
поющего осанну соловья,
ни вереска, в котором ветер бродит.
Все умерли – ушли скучать в края,
где цифровой сигнал и что-то вроде
любовного томления, когда
на том конце сети тебе ответят,
но вместо поцелуев – провода.
Не выпутаться? Вот хороший метод:
закрой все окна крестиком, пойди
на улицу, вдохни горячий запах
коры и мха, кувшинок и воды –
услышишь: лес на деревянных лапах
бежит к тебе, как было года в два.
И может быть, подумаешь: «А что-то
я видел вроде этого… трава
зелёная… Ах, точно!
Как на фото!»

* * *
Всё здесь похерено, пущено в переплавку –
мне остаётся только надеть удавку
и оттолкнуть табуретку… Но фиг вам, дудки!
Предпочитаю марши, стрельбу, побудки,
предпочитаю броситься в бой, в атаку,
а не подобно старому шапокляку,
гнусно висеть на гвозде, трупаком воняя.
Азия, родина, что ж ты тиха, родная?

* * *
Пенсионного возраста ёжик, печальный, седой, устало
зашипел и фыркнул, растерянно выбежав на дорогу.
Здесь, в Орловой неприбранной роще,
осталось, увы, так мало
настоящего леса, и цивилизация понемногу
отвоёвывает пространство последнее у природы –
слева город пыльный, а справа фонит реактор.
– Ёжик, ёжик, здравствуй! Ну, как тебе?.. – Вот уроды,
два мопеда сегодня, а завтра, чую, проедет трактор.
В проводах, как зуммер, звенят киловольты электротока,
насекомых всё меньше,
дикари то пластик бросают, а то пакеты…
– Бедный ёжик, бедный, как тебе грустно и одиноко!
Да и мне, дружище, не лучше. Ах, райское небо, где ты?..

* * *
Берёзовый домик вблизи разглядев, удивлялась:
– Какие причуды царям не давали покоя...
Да, я соглашался. Да, небо нам шире казалось,
чем даже монарху – какое оно голубое!

А ветки тянули к нам вязы, и липы шумели,
пока впереди у нас было на гривенник жизни.
Бывает, она поднимает и мёртвых с постели,
хотя и бормочет свои жестяные трюизмы.

Я около ясеня с нижней отпиленной веткой
коляску поставил и обнял тебя осторожно:
– А ты не уйдёшь?.. – Я не знаю…
– Следи за монеткой!..
– Орёл. Ну, конечно…
– И решка. Смотри, невозможно…

* * *
Где бродил император по тёмным аллеям,
там сегодня любительский щёлкает «кэнон».
Так о чём это я? О стране пожалеем,
где прищурился Ленин, увы, а не Леннон!
В магазине «Пятёрочка», словно Конфуций,
покупатель задумчив: «Батон или гречка?»
После стольких реформ, после трёх революций
человек догорел, как церковная свечка.
Точно урка, выходит священник на паперть,
брюхо крестит и грошик даёт инвалидке,
и огромное небо, как рваная скатерть –
под рукой расползлись
гниловатые нитки!

* * *
Для комфорта, для счастья имеется:
мультиварка и микроволновка.
Дождик мелкий под окнами сеется.
Для автобуса вот остановка:

«Цой» – написано – «Путин – сказочник».
И разбитая на подъезде
перекошена дверь, и лампочек
не хватает – увы, соседи!

Так страна вот-вот и провалится.
Ну а мы посидим-поохаем:
плов куриный пыхает-варится…
Что за жизнь у бройлеров?.. Плохо им!

Если праздник – напитки винные.
Если будни, то беды горькие.
Всё про те времена былинные
нам вещают экраны зоркие.

Рукавом утрёмся: – Эх, батюшки!
Ну и пахнет же это варево!
– Потерпи! Ты понял? – Ну ладушки!
Не гниёт морёное дерево!

* * *
На базе отдыха, что схимнику в пустыне.
Гнилая лестница травою заросла,
для старой лодки не отыщется весла,
за камышами перевёрнутой густыми.

Когда-то здесь была роскошная житуха:
играла музыка, коптили осетра,
и ркацители выпивали три ведра:
«За Сталина! Ура! За Брежнева!» Пир духа!

А мы скучаем – вах! – и старую вагонку
в костёр бросаем – гоп! – и вспоминаем анекдот
про партию – да кто их, бесов, к чёрту разберёт! –
и черноплодку обрываем потихоньку…

* * *
Алле Гозун

Не родиться, не быть, не обдумывать. Или
этот мир слишком сложно устроен? Забыли
нас утешить, и мы утешаемся сами:
то архангелов дивных поём голосами,
то рисуем Адама у чистой криницы,
вспоминая, какие в России больницы,
интернаты какие и тюрьмы с бухими
паханами, и в клеточку небо над ними.

Дорогая подруга, сестра, бедолага,
где теперь ты, когда бесполезна бумага?
По каким ты блуждаешь сырым лабиринтам,
или правду читаешь ты в сердце открытом?
Говоришь: «Не вполне этот мир безнадёжен.
Люди лучше, чем кажутся, ибо положен
в основание мира божественный трепет,
и младенец родился в овечьем вертепе».

* * *
Он убеждал меня до самого рассвета
стихи забросить и на кладбище ползти.
Я чай глотал горячий, думал: «Жаль, балета
артистом не могу…» А гений соцсети
никак не умолкал: «Да из какого сора
стихи – неважно мне! И что твои бомжи,
вокзалы пьяные и вьюг свирепых свора?..»
А я сидел и думал: «Фу, ещё ножи
не точены, плита не вымыта, посуда,
а там жену одеть, умыть. А там… а там…
там, в Калифорнии, должно быть, жить не худо,
считать зелёные и нас учить стихам».

* * *
Как живём? Приобретаем какой-то опыт:
покупаем сосиски «ядрёна копоть»,
чай предпочитаем «беседа», хотя беседа
происходит за более крепким напитком. Мета-
физические вопросы нас вынуждают плакать,
но, на Москве мороз или погода – слякоть,
начальство не уважаем. Болеем редко,
но зато смертельно. Из моды кепка
никогда не выходит, поскольку Ленин
вечно на площадях, где нас устрашают теми
методами, которые не исчезнут, даже
если в мумии, лежащие в Эрмитаже,
все превратимся и, наконец, воскликнут
потомки: «О да! Эти уже никогда не пикнут!»

* * *
Все лгут: от мясника до Патриарха,
и сам себя пугаешься: «А вдруг?
Я тоже? Я, бессмысленного праха
затерянная горсточка?» Недуг
такой у нас. Что сделаешь? Бывает.
Словами нарывает эта жизнь –
застрянет в горле слово, загнивает,
и вот уже везде, куда ни кинь,
от Президента все и до мальчишки
обделывают тёмные
делишки.

* * *
Большая стройка, но толку мало –
всё разворуют и перепортят,
придут к полудню, закурят вяло,
о новостях потолкуют спорта.

Мы так работаем – небу страшно,
а хочешь пива – оно в киоске.
Зато мы пишем. Прекрасна наша
литература, и каждый –
Бродский.

* * *
Насквозь продувающий Купчино,
под куртку забрался с разбега
тот ветер, что мог по-заученному
забрасывать тоннами снега.

Теперь же он был и беспомощнее,
и даже нелепее зэка,
которого встретили помнящие
порядочного человека.

Зашёл я в кафе, где за столиками
сидели весёлые люди.
Казалось, что время роликами
ездит по звонкой посуде.

Я выбрал пирожное «Солнечное» –
такое пришло мне хотенье,
но ветер внезапно вороночное
какое-то начал гуденье.

Под звук этот дикий, арктический
я был комментатора вроде.
Так дышится птице практически
и узнику на свободе.

* * *
Солнечный этот, хмельной Сорренто!
Падуя! Ницца!.. Случилось, мы
Кьянти купили и пиццу – мета-
физика жизни в плену зимы.

Так Новый Год и встречали трое:
я, и жена, и Наташка. Плач
старой гитары, и в окнах воет
вьюга, закутана в снежный плащ.

Я говорил: – Мы таких италий
здесь насчитаем до сотни. Ах,
жизнь хороша, как вино в бокале!

– Нет, – отвечала жена, – в делах
этих у каждого личный опыт...

Но возражала Наташка: – Где?
Слышу в груди лошадиный топот –
скоро сраженье. Вся жизнь – в борьбе!..

Вспыхнул экран, и бесстрастный Путин
набалаболил, а здесь втроём
думали мы: «Вот пока умрём,
дров наломаем таких! Нарубим!»
– Так за Россию! О, ё-моё!..

* * *
Все поэты – о политике,
поэтессы – о любви,
об упадке пишут критики
и вздыхают: «Селяви,
авторы все нынче нытики!»

Если ж тексты вдруг появятся
о делах каких иных,
«Вот занудство! – ты, красавица,
повторяешь, и пых-пых
сигареткой. – Не-е-ет, не нравится!»

* * *
Про меня в ночном интернете
написал мальчишка, дурак,
мол, я выдумал всё на свете,
мол, не может быть, чтобы так.

«Ишь, поэт заливает! Гада
сунуть мордой поглубже в грязь!»
Слушай, мальчик, уйди! Не надо
этих глупостей! Как зажглась

над посёлком звезда! И воет
ветер северный, и душа
понимает, что всё – живое.
Тут не выдумать
ни шиша!



Мне нравится:
0

Рубрика произведения: Поэзия ~ Лирика философская
Количество рецензий: 0
Количество просмотров: 14
Опубликовано: 01.08.2018 в 19:46
© Copyright: Сергей Аствацатуров
Просмотреть профиль автора






Есть вопросы?
Мы всегда рады помочь!Напишите нам, и мы свяжемся с Вами в ближайшее время!
1