На юге чудес - Глава 15


Благочинный отец Геннадий, приехал в Софийск без всякой помпы и шума верхом на тяжеловозе-першероне, который под этим диковинным человеком выглядел вполне заурядным, даже мелким коньком. Его назначение в Софийск было самым удачным решением властей за все сто пятьдесят лет его истории до прихода Смерти, ибо только этот исполин в рясе, из которой можно было пошить парус для корабля, и подпоясывающийся верблюжьей подпругой, был достоин роли пастыря Божия в этом гигантском мире чудес. Жители Софийска, развращенные чудесами и блуждающие во мраке без спасительного света храма Божия и наставлений пастыря, хоть и называли себя православными христианами, но уже давно стали закоренелыми язычниками, благоденствующими в пороках, молились, когда хотели, с Богом фамильярничали, детей не крестили, женились как животные без всяких венчаний, следуя естественному влечению сердец и плоти, не боясь, ни воздаяния посмертного, ни Судного дня, по причине отсутствия в городке Смерти. Они возродили прямо-таки вавилонское смешение языков и вер, из-за природного жизнелюбия празднуя все буддистские, мусульманские и даже загадочные, индусские празднества бенгальцев, и ни в чем, не ведали греха. Наверное, другой бы, обыкновенный священник, увидев вокруг себя такое духовное оскудение, и пал бы духом, но силы отца Геннадия были безграничны. Он направился прямо в заведение Лизы, где была единственная гостиница. Его огромный крест, ряса и фигура исполина произвели сенсацию и весь люд хлынул туда. Пришел и Петр Толмачев, и представленный отцу Геннадию невольно подумал, что еще никогда не встречал столь могучего и решительного человека. Лицо этого исполина, румяное и приятное, отнюдь не дышало ни богатырским добродушием и христианским всепрощением, а походило на лик архистратига, надзирающего за ангелами, и вечно подозревающими их в желании вновь пасть на землю, а девиз его был весьма весомый, - «Ты не смотри, что я в святости пребываю. Я и согрешить могу». Из прежнего прихода, - маленького уральского городка его выжили грешники, которые уже писались в постелях только от одного громоподобного грохота его подкованных сапог. Отдыхая с дороги, отец Геннадий съел ведро салата, целого барашка и выпил бочонок кваса. Скинул из-за жары рясу, и шлюхи пришли в панический восторг от его могучей туши, бугрящейся каменными бицепсами. Они поинтересовались, - женат ли он? «Умерла моя голубица, - вздохнул отец Геннадий. – Не выдержала. Понимаю». Он же поставил их в изрядное затруднение, поведав, что по церковным канонам можно жить половой жизнью только по средам и пятницам. Но подобный запрет, ставящий грешное ремесло шлюх на грань разорения, и тягостный для всех жителей Софийска из-за южной страстности, был снят самим же отцом Геннадием за минуту. «Для вас блуд ведь ремесло. Так работайте», - решил он к визгливому восторгу всех потаскух. Словом, натурой, этот гигант оказался неплохой. После еды выпил четверть водки, заказал веселую музыку, и впечатал в стол руку городского силача Петра Минаева. А потом, на спор с караванщиками-уйгурами, утверждающими, что верблюда ему не поднять, протащил на себе матерого двугорбого дромадера через весь Софийск, и вернулся окруженный толпой почитателей, выиграв поклажу верблюда. «Ну батыр поп», - воскликнули казахи, и с того дня уважительное прозвище «поп Батыр», стало его фактическим именем, славным на сотни верст в окрестности, и ставшее легендарным, после того, когда он, якобы обратил в христианство призрак царя Менандра. Но поп Батыр не ведал, куда он попал, как и о своей кончине в чреве земном, и, вернувшись в заведение заказал для всех спиртное, а потом ушел спать в засаленный от беспрерывного блуда номерок, едва не рухнувший от его храпа. В ту ночь заведение Лизы бездействовало, отчасти из-за почтительного страха перед попом Батыром, а больше из-за того, что все женщины бегали смотреть на головокружительную наготу этого самца-исполина, так мощно оснащенного природой, что у женщин дух захватывало и глаза горели.

Со следующего утра он стал хозяином в городке. Обошел без устали все дома, дрожавшие как в лихорадке от его посещений, где окрестил новорожденных и обрезанных, исправил заблудших, и припугнул грешников, и не только судом страшным. С ним никто не спорил, особенно когда слышали его лозунг-девиз, - «Ты не смотри что я в святости пребываю. Я и согрешить могу». Не ведая усталости он оборудовал под церковь пустующий домишко, - просторную фанзу китайцев, где раньше заседали на революционно-мистических сходках тайпины, и строго предупредил всех православных, что в воскресенье служба и исповедь. В воскресенье весь городок столпился у осененной крестом халупы. Пришли все. Одни из искренней набожности, - были в Софийске и такие кроткие души. Другие из любопытства. Третьи, - боясь если не самого Господа, столько раз пренебрегаемого в мире чудес, сколько его исполинского служителя. Женщины всех народов, от мало до велика, пришли любоваться бычьей шеей и безразмерными плечищами, и со сладостным замиранием сердца шептались о великолепных мужских достоинствах этого самца, отважно исследованных пока он спал. Богослужение прошло на славу. Оглушив свою паству приятным, громоподобным голосом и помахав кадилом, он весь день без устали простоял на ногах, исповедуя бесконечную толпу, и порой изумляясь экзотичности грехов в этом мире. После исповеди, не отпуская утомленных людей, поп Батыр, - это прозвище уже прилипло к нему уже намертво, - объявил о своем намерении воздвигнуть в этой пустыне храм, и такой, что бы он соответствовал своему служителю размерами, и был достоин стоять в виду этих огромных гор и высокого неба, и что бы звон его колоколов слышали даже язычники в Китае. По рядам прошел поднос для сбора подаяния. Жертвовали охотно и щедро, но этих денег было мало, и когда все уразумели, сколько денег надо что бы воссиял храм самый большой в Азии, наступило молчание, в котором какой-то шутник посоветовал батюшке зарабатывать борьбой на ярмарках. Как выяснилось впоследствии, этот шутник был пророком.

Петр Толмачев и Якуб решили не искушать пастыря, и ничего ему не рассказали ни об останках Ноева ковчега, рассыхающихся на соседней вершине, ни о летописи человечества, которая стопкой, похожей на слоеный блин лежала на подоконнике, дабы не смущать служителя Божьего и не ставить под сомнение непогрешимость Библии. Но отцу Геннадию было суждено не избежать искуса чудес. В ту пору только немереная, бычья силища уберегала его от насмешек, когда поп Батыр, упорствуя в мечтах о великом храме в свирепый солнцепек бродил с медным подносом по степи и взывал к щедрости караванщиков, а жители судачили, зачем нужен в маленьком городке такой храм-громада, где все его жители заблудиться смогут. Но отец Геннадий упорствовал, и шел за милостыней как на работу, срывая голос в призывах щедрости, и, как-то однажды вернулся в Софийск в страшный солнцепек, когда от знойного марева дрожали и завивались в штопор трубы над домами. Он побрел в свою фанзу еще незастроенными местами древнего городища, не обращая внимания на мглистых призраков, в каждый знойный час ходивших по своим навеки прочерченным путям между белых домов, которых не было. Обливаясь жирным потом отец Геннадий машинально прочитал объявление на потекшей как смола восковой табличке, - «Купец Кратер даст десять драхм гетере Австарзии за встречу», и направился дальше, когда бородатый, курносый старик выглянул из несуществующего дома и сказал.

- (древнегреч) Только глупец при таком Солнце пройдет мимо таверны.
- (древнегреч) Сам глупец, - ответил ему отец Геннадий. – Твоя крыша меня не укроет.

Так, нежданно-негаданно состоялся контакт между человечеством и призраками эллинов. Странные звуки, звучащие порой среди призраков и принимаемые за стенания душ, как оказалось, были древнегреческим языком, и отец Геннадий, как его знаток, не упустил такого дивного случая заглянуть за краешек Смерти, и вступил в длинные, риторические беседы на страшном солнцепеке, где он обливался потом и рисковал умереть от солнечного удара. Вначале его собеседником был Диоген, - владелец таверны, где, по его словам между скамей бродили павлины, а фонари освещали потерявшихся во времени посетителей печальным синим светом, который был вечным, ибо его не было. Этот высокий, костлявый старик, несмотря на его сомнительное ремесло, был человеком умным и ехидным, прожженным циником и агностиком, а выражением лица, отсутствующим и блаженным, он походил на боговдохновенного юродивого. Это был классический пример несоответствия облика и сути, и своими полными цинизма и кощунств над высшим речами, он вскоре убедил отца Геннадия, что ад именно был и создан для таких людей как Диоген. Отца Геннадия уже разбирало желание проклясть покрепче этого хитроумного продойху, и забыть дорогу в эти места, потому что остальные призраки оказались существами замкнутыми и нелюбопытными, как перед ним предстал стареющий, изношенный бесчисленными войнами и странствиями человек в индийских одеждах. Это был Менандр, давний собутыльник Петра Толмачева, заинтересовавшийся похожим на Геракла жрецом неведомого Бога. Тут-то отец Геннадий воспрянул духом и пустился в длинным проповеди о вере, воодушевленный любопытством и вниманием властелина. Эта диковинная в глазах грека-язычника религия пришлась по душе Менандру, высоко оценившим её нравственные идеалы, но рационалистично признавшем их неосуществимыми. В полемическом запале отец Геннадий перескочил с деяний святых апостолов на историю Церкви, насмешившую Менандра до призрачных слез и навеявшего его на размышления, как во имя добра в мир входит зло. Ум у царя был ясный до удивления, и когда отец Геннадий счел себя побежденным в намерении просветить эту призрачную душу и даровать ей благодать Божию, то Менандр решил, что только чудеса могут создать христианство на земле, и потребовал чудо. Отец Геннадий рассказал ему жития святых чудотворцев, великим подвигом приходящих к таинству чудес, показывал иконы, но Менандр не желал знать ничего, и требовал чуда. Отцу Геннадию ничего не оставалось, как пойти в ва-банк. Он утер с лица пот, зажмурился и взмолился. Его наградой был испуганный вопль, завершивший его «Аминь», возвестивший миру о самом бесполезном чуде в истории Церкви, - лицо Диогена, готового из-за другой грани бытия полюбоваться поражением жреца-гиганта, вдруг вытянулось и приобрело мерзопакостный, какой-то крысиный облик, а через миг перепуганный Диоген, подпрыгнув и сунув руку под хламиду закричал, что у него вырос какой-то колкий от щетины, свинячий хвост. Доброе сердце отца Геннадия было опечаленно, но Менандр счел это чудо вполне достаточным и возжелал креститься. Тут-то отец Геннадий и осознал, в какою бездну кинуло его любопытство, - крестить бестелесного призрака, посещающего мир земной только в часы знойного марева и к тому же жившего во плоти за сто лет до пришествия Христа было кощунством, таким же как ересь, требовавшая просветить и окрестить Сатану. Ночами, в тайне и страхе он написал письмо с мольбой о помощи своему семинарскому другу, епископу Саратовскому и Тверскому, Елиферию, и стал ждать ответа, прекратив посещать призраки, и, даже был уязвлен, что никто в Софийске не придал значения с творящимся с ним чудесами. Из Верного примчался Иван Ветров, и привез невероятную новость, - Государь даровал волю. Крепостное право в России отменили. Софийск несколько дней гудел криками ликования, хотя, кажется, его жителям нечего было радоваться, - здесь все, с первого дня были свободными, и даже беглые, попустительством Колпаковского, уже давно щеголяли в казачьих шароварах. Но, все здесь, от мало до велика, чувствовали себя частью России и сопереживали её невзгодам и радостям, ловили вести из неё, доходившие до перевала в виде фантастических россказней, и не мыслили себе жизни без родной страны, границы которой они раздвигали без отдыха и корысти.

Еще не успели осыпать лепестки белые цветы празднования свободы, как в Софийск въехали потрепанные дальней дорогой офицеры, - государственная комиссия по установлению новых границ империи. Их было девять человек, и, окинув взглядом Софийск, его жителей, горные вершины и заснеженный перевал между ними, они с усмешкой поняли что вопрос о разграничении уже прекрасно решен живущими здесь людьми, и вечером направились в заведение к Лизе, где заперлись вместе со всеми шлюхами и музыкантами и редкой неутомимостью не выходили оттуда шесть дней. «Вот это офицеры, настоящие!», - одобрительно посмеивались в Софийске. К ним пожаловали гости из-за перевала; желтолицые, надменные мужчины в цветастых мундирах и с длинными косами, свисающими до пояса, - китайская государственная комиссия по установление границ, и тоже скрылась в борделе. Недавние противники отлично поладили, и под визг скрипочек и хохот потаскух, быстренько состряпали меморандум, что граница пройдет по вершинам скалистого хребта, Софийск остается на российской стороне на веки вечные, а перевал отходит к Российской империи. Все были довольны, офицеры, проводив китайцев, отправились восвояси, но один из них, Василий Калмыков, остался в Софийске и объявил что он теперь начальник таможни. Он поднял над сараем, который собственноручно покрасил в белый цвет, черно-желтый, имперский флаг и поставил возле него стул. Человек тучный, страдающий от жары, он рассказал Петру Толмачеву, что Уссурийский край уступлен Китаем Российской империи, но тот не придал этому никакого значения, потому что, в ту пору отдал сердце детям. В то утро, когда он проснулся в доме под родное, милое тиканье часов-коммода, которое в своем постоянстве соперничало с гулом ветра на перевале, и увидел, точнее, открыл белые, вечно прохладные стены и невесомый рай шелковых занавесок и бумажных фонариков, Ксения сказала ему.

- Видишь, как дети выросли, пока ты шлялся.

Петр Толмачев взглянул в открытую дверь и увидел в сияющей ясности рассвета как по просторному двору бродит тонкий, прекрасный подросток, с темными, бездонными глазами, в которых тонул свет восходящего Солнца, и, из утонченных рук, рассыпал золотое зерно, кормя курей. Рядом с ним стояла высокая, красивая девушка с губительными, желтым глазами своей матери, длинноногая, с бархатистой кожей и длинными, страстным ресницами цыганки. Это волшебной красавицей была Наташа, которая празднуя возвращение отца одела лучшие, яркие одежды и теперь соперничала своей красотой с природой мира. Только Алексей Толмачев, - пухленький мальчик с кудряшками и жизнерадостными ямочками на щеках был еще ребенком. Он родился незадолго до нашествия мертвецов, был зачат под протяжные вздохи дракона и выжил только заботой и сестринской любовью Наташи, прикладывающего его к груди матери, когда погибельное отупение Смерти овладело всеми взрослыми в городке. Нашествие чудес на Софийск, - мертвецов, драконов и сновидений пришлось на его младенческие годы, и он их не помнил, и Ксения питала надежду, что незараженный чудесами ребенок не унаследует сумасбродств и химерических идей родители, и вырастет вполне благоразумным. Мордашка у него была живая и веселая, ручонки бойкие, громившие все что в них попадало, но до пяти лет он не вымолвил ни слова, что дало повод заподозрить его в идиотизме, но он заговорил в прекрасный летний день, когда Ксения, выйдя на пыльную улицу, узрела сына спустившего штаны и подмявшего под себя соседскую девчонку-ровестницу с недвусмысленной целью. «Что ты делаешь?», - спросила Ксения. И тогда Алексей, не прерывая дела, повернул лицо к матери и, раскрыв уста изверг такую похабщину, что тут же был выпорот по голой заднице. Ксения, негодуя, рассказала об этом мужу, но он только бессердечно посмеялся, потому что, увлеченный своими химерическим затеями часто забывал что у него есть дети.

Но сейчас, прояснившийся душой и образумившийся на войне, просветленный после отрезвляющих ликов Смерти, он всего себя отдал детям. Карты земных полушарий, аляповатые, но верные пояса климатических зон и глобус звездного неба,- все было сделано Петром Толмачевым собственноручно для Александра и Алексея, потому что Андрей и Светлана пребывали в ту пору в молчании, а к радости Наташи, Петр Толмачев считал женщин существами низшими и второсортными и разрешил ей не учиться, оставив её неграмотной. В маленьком сарайчике, в оконце которого заглядывали величественные горы, украшенном картами, под которыми завелись тарантулы, и их листы беспрестанно шуршали от мохнатых лапок, началось учение детей. Казалось, что лихой дед Петр Толмачев вселился в сумасбродного внука, который пошел по стопам деда и вначале обучил сыновей всем главным европейским языкам, и их забористым, армейским ругательствам, и лишь потом перешел к чтению, письму, сложению и вычитанию и библейским повествованиям, что Бог есть, и он, да святиться имя его, сотворил землю, а потом затопил её водой, и еще многим другим чудесам мира и науки, почерпнутым из книг и пророчеств ковчега, местами, понятых, весьма неверно. Но противоречия логики не останавливали буйной фантазии учителя, и Александр и Алексей узнали, что в прошлом люди оседлали коня, а в будущем оседлают разумных, железных насекомых, которых назовут мотоциклы, и узнали, что глубины морей кишат исполинскими драконами, представляющими большую опасность для судовождения в теплых водах Мирового океана. От этих волшебных рассказов малыш Алексей впадал в оцепенение и верил в них всю жизнь, но Александр, чья линия губ говорила о могучей силе воли, вдруг проявил неожиданную нерадивость к учению. Сразу по возвращению, увидев как вырос и возмужал пасынок, Петр Толмачев решил что ему нужна женщина и щедро одарил его новой одеждой и деньгами, не предполагая, что на следующий день, сжимая в мокрой от пота ладони серебряный рубль он направиться в заведение Лизы, что бы познать ту, чью наготу он уже изучил в подзорную трубу во время её неги на горных склонах, таясь в зарослях арчи и потея от запретного удовольствия.

Но, перед изразцовыми, - точно у мавзолея святого, стенами, у него занемели ноги, а спина стала слабой и влажной, и даже плоть, которая топорщилась и горела в нетерпеливом зуде всю дорогу, поутихла. Он свернул не в те двери, которые вели галереи с комнатушками, а в другие, ведущие в зал, где ели, пили и сквернословили. Там, в порочной духоте он встретил приятелей, своих сверстников, Владимира Пуненкова и Виталия Пасконого, с которыми вместе напился на свадьбе Гаухар, и чьи внуки станут товарищами Андрею Толмачеву когда он встанет на пути Смерти. Они, бывшие здесь не впервые, попивали дешевое вино, дожидаясь когда придут постаревшие, уже слишком потрепанные для взрослых мужчин шлюхи, которые за сущие копейки обучали любовным играм мальчишек. Александр щедро угостил своих приятелей водкой, и когда вокруг него все поплыло, шлюхи пришли к его огненному стыду прямо в зал, к ним за столик. Чем больше он пил, тем легче казалось ему переступить порог второй двери и пойти к хозяйке, но что-то, похожее на колотящиеся сердце держало его среди звуков визгливых скрипочек и пианино, но когда к нему подошла расплывшаяся женщина в жакете, потная и желтозубая, пахнущая желтыми цветами разлуки, и полезла тут-же к нему в штаны, но Александр ударил её по рукам так, что она вскрикнула. Его приятели падали лицом в стол, и их похлопывали по плечам другие шлюхи, отвратительные, беззубые старухи с траурной каймой темной туши вокруг глаз, которая в туском свете казалась черной. Он оттолкнул чьи-то руки с перстнями из фальшивого золота и направился к выходу. Но теперь сами ноги, и фальшивая пьяная отвага вели его к желанной двери. Стоило ему войти, как свирепый, белобородый русский мужик в косоворотке, - все его звали Иван, но это не было его настоящим именем, направился к нему. «Не трогайте его, это сын Толмачева», - сказал женский голос, и, с того момента, Александр ничего не помнил, как не помнили взрослые нашествие мертвецов, и обрел себя вновь в богатой, незнакомой комнате с маленькими оконцами, где роскошная Лиза сидела в кресле, и не сводила с него задумчивых глаз.

- Я пойду, - сказал Александр приподнимаясь и снова падая.
- Остаться, - повелела Лиза.

Она принесла маленькую кастрюльку с малиновым киселем и напоила его. Александра вывернуло блевотиной, но Лиза, не говоря ни слова вытерла ему лицо. Стянула с него мокрую одежду и сапоги. Бросила на ковер матрас, разделась и легла рядом. Сын её лютого, смертельного врага, - Ксении, был у неё в руках, жалкий и протрезвевший от волнения. «Бедный ты маленький», - прошептала она прямо ему в губы. Эти долгие годы опустошили даже её, отважную суку, с роскошным телом, доступную всем и одинокую, заблудившуюся в коловращении греха. Никто не знал, что она ждет мужчину, до сих пор ждет его без устали, который забрал бы её с собой навсегда. Лиза, что давно с ней не бывало, задула лампу, обняла Александра и поцеловала его. Он дернулся всем телом, но опытные руки Лизы успокоили его и повелели расслабиться, приоткрывая врата наслаждения, приносящего забвение. Дальше ему было тем проще, чем необычайнее, и он утонул вновь, но уже не в тошнотворном дурмане алкоголя, а во влажном, прелом, хлюпающем болоте, где были и Гаухар, и Наташа, и Лиза, и все женщины смутным желаний, истекающие влажным потом и душистым соком цветов. Разум ему вернул и изумление, - все было совсем не так, и недоумение, - механическое повторение имело смысл, а растекшаяся на плече Лиза вознаградила его последним стоном-вздохом, - «Ну ты забивала». Потом она, надавив на него грудью прошептала, - «Расскажи мне все». Но Александр промолчал, явив еще раз свою царскую сущность, которая держит в себе свои темные пучины. Тогда ему было стыдно рассказывать этой роскошной женщине о бедной узбечке-служанке, потом молчание сделалось привычкой на всю оставшуюся жизнь.

Вскоре Александр купил себе превосходного ахалтекинского скакуна-двухлетку, и возлюбил верховые прогулки по горам. В величайшей тайне, грязная клыкастая старуха, - в городке, где никто не знал её имени, она жила под прозвищем Паучиха, стуча клюкой, проходила по пыльной улице. Она была самой молчаливой сводней во всем мире, потому что была глухонемая и читала речь человека по движению губ. В глухих подворотнях, задушенным зарослями ежевики и чертополоха, она протягивала Александру крохотные записки, и, в тот же час, презрев все шизофренические истины отца, он сбегал на верховую прогулку в горы, и окружными путями добирался до укромных, каменистых полянок, где его поджидала Лиза. Начали они с любимой долинки, где облюбовали местечко рядом со скелетами любовников, но бездонное горное эхо, метавшееся между скалами, бесстыдно подхватило и так усилило их надсадные вопли, что среди сентября в ущелье наступил март, и когда к Лизе и Александру вернулся разум, они узрели вакханалию распаленных их страстью пташек, и даже насекомых, таких же бесстыжих, как они. Пришлось им уйти под бурный грохот горных речек, где на берегах Лиза, раскинувшись пантерой среди камней учила его делать это сначала как христиане, потом как лошади и собачки, как наездники, потом как кузнечики и как червячки, щедро знакомила его с утонченными ласками сластолюбивых индийцев, - бывали у неё в заведении и такие, и обессиленная жарким дурманом, смеясь, брызгала ледяной водой на распаленное естество Александра, когда он был чрезмерно неистов. А он был ошеломлен, открыв, что опыт только раздвигает горизонты блаженства. Между извержениями любви она кормила его, лежащего без сил нагишом, пикантными яствами борделя и сладостями, и смеялась из глубины лона, когда этот зеленый любовник покусывал ей пальцы. И никогда не спускала с него внимательных, желтых глаз львицы. Этот мальчишка оказался твердым орешком, мужчиной, чья мощь вминала её в камни, и заставляла её естество приноравливаться под себя, и временами окаменевшее сердце Лизы сладко мягчело, как бывало при встречах с Петром Толмачевым, что она сама не верила себе, ощущая приметы любви. Александр, порой поражавший её своей величавой красотой, царским достоинством был молчалив и непроницаем, и война за этого мужчину стала величайшей битвой Лизы. Ей пришлось пустить в ход весь свой арсенал и совсем забросить бордель, что принесло ей убытки, потому что она знала, - поражения она не переживет, и как женщина она будет кончена. С упорством, сдерживая нетерпение, она плела обволакивающую, сладостную паутину, зная, что одно неверное движение порвет её об стальные углы этого необычайного мужчины, и без устали, с осторожностью Сатаны, искушающего праведника боролась за себя. Александр осязал сладкие прикосновения этих нитей, но только его неискушенность оберегала его от познания их смысла, и мчался на измочаленном желанием жеребце, где его тормошили искушенными, бесстыжими ласками, - именно теми о которых ему мечталось, умащали его зверя загадочными китайскими благовониями вздымающей плоть и обостряющей ощущения до сладости пытки. Она предугадывала все его желания еще до того как они формировались в мысли в его гордо посаженной голове. Так длилось несколько месяцев, но заматеревшая Лиза не проявляла нетерпения, как было с отчимом Александра. Опытом и проницательностью ведьмы, она вползала в его душу. Небыло ничего, что бы не получил Александр, временами ходивший обалдевший от этих сладостных забав, и даже отказы Лизы были столь искустны, что только подкрепляли невыносимое жжение желания и приносили потом большое блаженство. Лиза трепетала от его натиска, от могучего ствола, мучилась от неуверенности в себе, от страха, что этот мужчина, молодой, но твердый, уйдет от неё, останется холоден сердцем, но по признакам видела, что все же побеждает и ждала своего часа. И он пришел в слякотный, декабрьский снегопад, когда они возились под грубой попоной, во тьме, осязая друг друга телами.

- Я хочу жениться на тебе. Тогда мы будем делать это как все люди, дома, а не прятаться, - прошептал Александр.

Лиза отстранилась от Александра, ощутив, как в сырой прелости от её кожи повеяло волнами жара победы. Кусочек плоти Петра Толмачева был между её пальцев. Она приподняла попону, впустив в невыносимый от сапа, спертый от потения похоти воздух, свежую струю. Посмотрела в бледных потемках на тонкие черты прекрасного юноши. «По нему все девки сохнут», - подумала Лиза.

- Приходи завтра, когда стемнеет в пустой сарай за заведением, - задумчиво процедила она.

Следующим вечером, под плачущий вой шакалов, Александр разыскал за смрадными испарениями помойки, маленькую, покривившуюся хибарку, постанывающую скрипом от порывов ветра. Её оставили люди, потому что её стены облюбовали черные каракурты, чей укус был смертелен, но когда он растворил скрипучую, невесомую дверь и окунулся в прохладную затхлость, пропахшую перегнившими веревками и пылью старых мешков, то вопросил себя, - зачем Лизе понадобилось встречаться с ним в этой грязной конуре? Под безумолчный хруст челюстей древесных сверчков он пошел вперед и услышал перехваченное дыхание, и, десятилетия спустя душной ночью перед штурмом Константинополя, сотник Семиреченского казачьего войска и балканский царь Куман, Александр Толмачев, вдруг вспомнит, как от едва различимого абриса тела к нему протянулись ледяные, дрожащие, как в ознобе руки, и он ощутит шелковистую кожу её тонких запястий, и почувствует на её губах биение сердца, измученного любовью, которая переполняла её до страданий и бессонных мук. У неё были колкие золотые сережки с крохотными алмазами, - двумя вспыхивающими холодными искорками, отражающимися в покрывающих её плечи испарине волнения и надежд. Это была не Лиза, которую он желал, а высокая девушка с твердыми, небольшими грудями, и её соски сжимались в шершавые почки под его пальцами, её ласки были испуганными, мечущимися, поцелуи слишком жадными, с кислинкой страха, а её вскрик лишенной невинности был зажатый, сквозь зубы. Она была шестнадцатилетней девушкой, девственницей, дочерью одного из основателя Софийска, Леной Старцевой, и она была так безумно влюблена в Александра, что Лизе, знающей помыслы всех женщин и девушек в округе даже не пришлось уговаривать её сделать это, потому что в неразделенной любви она уже давно отдалась Александру, когда бродила возле его дома часами. И на прощание она вонзила в Александра все свои десять ногтей-коготков, что бы навсегда остаться рядом. Но все же днем, чувствуя себя разочарованным и обманутым, он отважно направился прямо в заведение Лизы, но, навстречу ему вышла Паучиха, и посмотрела на него так выразительно, что он понял, что теперь ему никогда не переступить эту дверь. Лиза в одиночестве торжествовала свою безмолвную, тайную победу, - сын Ксении был у неё в руках и стоило ей пальцем пошевельнуть что бы отбить его у матери, но она не желала зла Александру, сумевшего своими твердыми руками раскрошить каменную коросту её сердца. А Александр вернулся в пыль и затхлость сарайчика к Лене, потому что потребность в податливом женском лоне стала привычкой.
Ксения не узнала ничего, только заметила, что её сын исхудал и побледнел, стал сонлив и бродит по дому как потерянный, и кухонно-практично сочла его заболевшим. «У него менингит, не меньше», - пугалась она, смотря в отсутствующие, сонные глаза Александра, и лечила его тошнотворным, мутным питьем. Но упадок сил у Александра был неисцелим, а Петр Толмачев, заметно постаревший, но вечно молодой духом и неутомимый не обращал на сына ровно никакого внимания, ибо снова оседлал своего любимого конька и витал в химерах, обращенных на этот раз в глубины космоса. Он был вполне нормальным, работящим и трезвомыслящим человеком ровно до той поры, пока после уроков географии не счел детей достаточно грамотными, что бы перейти к астрономии. Из глубин чулана были извлечен стародавний учебник астрономии для студентов немецких университетов, и вновь увидев собственные рулоны с рисунками трасс межпланетных перелетов Петр Толмачев сообразил, что его стародавние мечты теперь могут быть воплощены в жизнь с помощью мудрости Ковчега. Якуб, который уже из-за собственной дряхлости порой заговаривался, беспощадно предупредил Петра, - «Ничего не получиться», но даже он не смог противостоять исследовательскому пылу патриарха, и распотрошил стопки своих писаний. Они вместе окунулись лицами в наивные, кособокие рисунки космических ракет, облепленных букашками людей и окруженные коробочками машин обслуживания, созерцали угловатые, созданные вопреки мыслимым законам аэродинамики космические корабли на орбитах планет, и вдумчиво, без спешки читали напевы пророчеств, где порой красот слов и рифм было гораздо больше чем смысла. Но выцеженные из тумана стихов истины потрясли Петра Толмачева; человечество долетит до звезд! Да что там, - люди достигнут даже других Галактик!!! «Они будут туда летать, но они не будут возвращаться», - пояснил Якуб, и им понадобилась не одна неделя головоломных размышлений, что бы понять, что что-то странное происходит в космосе со временем, и там оно тянется, как каучуковая лента, вопреки смыслу и логике, и получается так, что за один день в космосе на Земле пройдет тысяча лет. Петру Толмачеву даже грустно стало, что он не узреет дело рук своих, но у него было сердце альтруиста, и он все же провел долгие часы в своей комнате, где на основе рисунков Ноя изготавливал чертежи кораблей для космических перелетов и прилагая к ним кипы научно обоснованных расчетов. Незрелость современников и несовершенный научный прогресс человечества удержали его от желания идти до конца, и он решил не смущать умы парадоксами времени и безвозвратными экспедициями к Галактикам. Лишь одна проблема осталась неразрешимой. Исхудавший от лихорадочного горения мысли, беспрестанно шевеля губами, Петр Толмачев покинул свой научный кабинет и горестно вопросил, - «А что идет за миллионами?». Но никто, даже сам Якуб не знал столь больших величин. И во всем городке не нашлось мудреца знающего столь огромные числа. Изможденный лихорадкой мысли Петр Толмачев стал в конце-концов писать, - «тысячи миллионов», «миллионы миллионно», «миллионы миллионов по миллиону», и так перешагнул этот рубеж.

Итогом того, что дети стали сиротами при живом отце, а Ксения вдовой при живом муже, стали необхватные рулоны чертежей и удивительно ясная для автора, подробнейшая докладная о строительстве космического флота и освоении человечеством планет Солнечной системы и систем ближних звезд, которая была скопирована с истории человечества, которую Петр Толмачев хотел только немножко ускорить.


Измученный трудами в конце доклада он написал, - «А что идет за миллионами?», и это решило его судьбу. В Санкт-Петербурге, в Академии Наук, куда доклад доставил сам Иван Ветров, академик Ганс фон Лютцов получивший его для ознакомления, по обыкновению открыл первую страницу и прочитал, - «Прожект о постройке небесного флота для полетов к Луне, Солнцу, Марсу и дальним звездным светилам», потом открыл последнюю и прочитал, - «А что идет за миллионами?», и отложил доклад в сторону, потому что сегодня он уже всласть насмеялся над проектом амбарного сторожа Фомы Волынского, предлагавшего бороться с наводнениями на Неве, путем выливания оливкового масла в воду.

Петр Толмачев несколько лет ждал ответа. Ослепленный надеждами и горем, он не замечал, как меняется городок. Софийск, как единственный населенный пункт на сотни верст пути округ стал административным центром уезда, и ходили слухи, что сюда уже едет уездный начальник. Быстротекущее время принесло в Софийск одноэтажную школу и учителя Федора Селивестрова, крикливого старика, чудовищно косоглазого, и прозванного учениками «Циклоп», который бил неугомонных линейкой по пальцам, провинившихся порол плеткой по голой заднице, а потом посыпал её солью и перцем, а самым строптивым обещал запереть их всех в сарае и сжечь заживо, что бы государь-император не плакал каждый день от горя что в его стране растут такие плохие дети. И Андрей, и Светлана, вымытые, ангельски-красивые, в беленьких рубашечках были усажены за парты, где стали царапать металлическими перьями тетрадки и украдкой играть в крестики-нолики, пользуясь близорукостью учителя. Скромная таможня пополнилась отрядом пограничников, а городок вновь стал заселяться людьми.

Из-за перевала приходили уйгуры с семьями и китайцы, - на этот раз не тайпины, а скромные, работящие мужчины с толстыми косами, а из России потянулся самый разный люд, прослышавший о привольной жизни у перевала. По требованию Калмыкова, объединявшего сейчас в городе и военную и административную власть в городке был разбит большой парк, где в конце времен Олег Толмачев и Юлия найдут друг-друга под сводами столетних карагачей, было открыто несколько трактиров и курильня опиума. В Софийске появился импозантный, старый еврей Давид Саулович, который стал строить в глубинах сада летний театр под сводами неба, где сцена изгибалась цветком лилии, и была украшена резанными, позолоченными волнами и полногрудыми нимфами и сиренами, очень похожими на тех, что были выцарапаны на бортах Ковчега. Ксения, пользуясь наплывом людей, расширяла свое производство с помощью подросших детей Санжара, и набивала серебром котелки.


В ту пору перемен благочинный отец Геннадий наконец-то затеял строительство своего храма, с циклопическими размерами которого не смогли сравниться постройки эпохального монументализма советской эпохи Бориса Великолепного. Попу Батыру помог счастливый случай. Весь Восток прямо таки бредил борьбой и возносил на пьедесталы обожания силачей-исполинов и воздавал им почести прямо-таки божественные. Огромные, в сальных складках жира и мускулатуры, эти человеческие самцы в дорогих халатах, подпоясанные кушаками, которыми можно было стреножить слонов, были главными украшениями любой, даже самой захудалой свадьбы, самого бедного пира, живыми идолами, в потрясающем обжорстве пожирающие стада барашков и телят, а потом зарабатывающие состояния на том, что в громком, потном сопении и в кишечных выхлопах тискали друг друга так, что явственно было слышно как трещат кости. И циклопическая мощь благочинного никому из них не давала покоя. Задетые за живое местные силачи не могли спокойно видеть бычью шею и плечи бугая под складками рясы, упоенные собой тупые мозги и сердца этих животных переполнялись завистью и восхищением, когда воздетая для благословения рука пастыря обнажала выпирающую рельефными буграми мощи и могущества мускулатуру, а под шагами этой неподъемной туши слона, почему-то вдруг родившегося неплохим и даже умным человеком, жалобно поскрипывая прогибались доски пола. Они ему не давали прохода, все протягивая ему руки, что бы померяться силой, и преграждали дорогу с вызовами на борьбу, и отягощенный грузом распроклятых дум, где бы достать денег на храм, отец Геннадий оставлял медный поднос и без всяких чрезмерных усилий впечатывал в столы руки, и одним рывком приподнимал, и швырял на спину безрассудно-отважных.


Уже не были в Софийске и в его окрестностях ни одного мужчины претендующего на силу и не измятых руками попа Батыра, но количество желающих помериться с ним силой не убывало. К его дому началось паломничество, но не христиан, а невольных язычников, узревших свое божество Силы на земле, потому что восхищенная молва о белом мулле, попе Батыре, далеко разнеслась по Великой Степи и легко перенеслась за перевал. Со всех сторон, каждую неделю приезжали в Софийск борцы-исполины, сопровождаемые восторженными свитами гуляк, бездельников и тунеядцев, гонящих за собой стада овец, косяки молочных кобылиц, и волокущих ящики с новомодным шампанским и бессчетные ковры, должные высокими стопками лежать под силачами. Они, крикливые и горластые, как нашествие цыган, волокли за собой всех встречных и поперечных, местных и пришлых, кто на пути подворачивался и окружали толпами домишко священника. И благочинному ничего не оставалось, как улучив час между богослужениями идти бороться с очередным силачом, потому что неудобно было отказать человеку, приехавшему ради него с Сырдарьи или с Иргиза. И стоило попу Батыру, не очень-то и, потея, швырнуть очередного соперника на лопатки, как упившаяся толпа почитателей захлебывалась в воплях от восторга, а на отца Геннадия проливался ливень подношений, расточаемых транжирами; серебряные подносы, дорогие халаты, испуганно трещавшие на его плечищах, серебряные рубли, сахарные головы, ковры, кирпичный чай и целые стада скота. Да что там, ему даже женщин для гарема дарили, полагая, что неприличному такому уважаемому человеку иметь меньше шести жен, и недоумевали его странной вере, запрещающей белому мулле жениться после вдовства. Но, внезапно разбогатевший священник, вздыхая от тоски, все грешные дары жертвовал на храм, смущаясь, что основой его станет не благочестие и вера, которых среди этих грешников и не сыскать, а азарт дураков бросающих деньги на ветер. Но, гигантский храм становился не мечтой, а вполне осуществимой реальностью, хотя денег не хватало вплоть до того дня, когда в Софийск пожаловал Кабанбай-батыр, - знаменитый борец, идол всех силачей и восторженных глупцов, слывший непобедимым.

Борьбу устроили в пятницу, на пустыре сразу за фанзой-церквушкой, где собралось столько народу, что даже дрались за первые ряды. Кабанбай-батыр прибыл с такой огромной свитой почитателей, что казалось, началось нашествие. На знаменитую схватку двух борцов-тотемов, слухи о которой поползли за год, съехалась, наверное, половина казахских аулов, так что на улицах Софийска рябило в глазах от различного, пестрого люда, праздношатающегося по трактирам в сопровождении жен и многочисленных детей. Они, по степной привычке, загадили все улицы и заполонили их низкорослыми казахскими лошаденками, опустошили ряды спиртного в трактирах, где усаживались прямо на полу, напитали уличную пыль черной кровью, устроив резню скота, и поведали жителям городка о фантастической награде победителю. Это были бессчетные головы скота, поставленные на кон борьбы степными богатеями, упоенными своим исполином, серебро и золото и целые караваны дорогих, белоснежных корм для юрт, так что можно было построить новый кочевой дворец Туран-хана.

Отец Геннадий и бровью не вел, равнодушный к грядущей борьбе, но был озадачен, когда увидел Кабанбай-батыра, ибо впервые в жизни он встречал человека такого-же восхитительно-огромного и могучего, как и он сам. Назревала схватка гигантов. Кабанбай-батыр совсем не походил на заурядные туши низколобых, заурядных борцов с сальными загривками, а оказался человеком молодым, вдвое моложе попа Батыра, и его чудовищные размеры и неимоверный вес играючи скрашивались природной грацией, обаятельным артистизмом, свежестью и заразительной жизнерадостностью счастливца. У отца Геннадия, - постаревшего, хмурого льва не были ни единого шанса перед этой силой и напором молодости. Помочь ему могло только чудо, но священник не стал досаждать Господу мольбами о помощи на греховном празднике силы и азарта. Мудрость, и великий жизненный опыт, обогащенный бессчетными откровениями исповедей спасли отца Батыра, - присмотревшись к Кабанбай-батыру священник понял, что силача погубит характер. Упоенный собой борец, купавшийся во славе и обожании, был безудержно-красноречив, весел, прожорлив, хвастлив и пожаловал и в Софийск уже победителем. От самоупоения он явно, терял разум, и, въехав в Софийск, громогласно вопил, что если проиграет, то перейдет в веру попа Батыра. Словом, силач совсем не ведал горьких уроков поражений, и представления не имел о последовательности, терпеливом, кротком упорстве и стойкости, обеспечивающей истинные победы.

«Христос терпел, и нам велел», - пробормотал отец Геннадий, полуголый, под водопадный рев толпы, выходя на борцовский круг. Эта фраза стала его победной песнью. Схватка была предвиденная священником, - Кабанбай-батыр набросился на него сразу, хохоча между захватами и выкрикивая веселые гнусности, потешаясь над бородой соперника, и теша толпу пританцовывал вокруг противника, ставшего вдруг невозмутимо-спокойным, флегматичным и только стряхивающим с себя его натиск. Кабанбай-батыр жаждал победы скорой, жаждал зрелища и эффектного броска, и счел трусом попа, о котором столько говорят, а он все стоит на месте и только обороняется своими ручищами и плечами, и ведать не соображал о здоровой выдержке и ясном уме священника, исподволь, со стоицизмом мученика изматывающим недалекого, нетерпеливого противника. Словесный поток силача иссяк уже минут через сорок, когда Кабанбай-батыр стал захлебываться воздухом от усталости, и пошатываться, и наконец-то сообразил что дело приняло опасный оборот, поскольку соперник хоть и блестел от пота, но сберег всю свою мощь Атланта. Из последних сил он набросился на попа Батыра, и тут только этот исполин, посматривающий на него с невозмутимостью скалы, и сохранивший всю мощь дланей и спокойной обороне проявил свой нрав, - он швырнул Кабанбай-батыра наземь и могучие ручищи сдавили ему ребра, что-то разрывая внутри.

- Конец батыру, - сказал кто-то в толпе, в молчаливой тишине озвученной треском костей.

Кабанбай-батыра, бледного и стенающего под руки вывели с пустыря и притащили в заведение Лизы. Обожателей вскоре потянуло на пир, где чествовали хмурого священника, и их сменили шлюхи охавшие над поверженным молодым исполином, который хрипел, пуская пену. Поверженный чемпион помудрел разом, - он чувствовал, что поп смял ему грудь, раздавил сердце, сломал жизнь и из этого мрака и боли есть только один, последний выход. Тут-то Кабанбай-батыр и взмолился, поняв, что его безрассудное обещание, глумливая шутка сменить веру, если проиграешь, стала давящим фактом и теперь надо идти до конца. Пришлось отцу Геннадию, прямо с пира победы идти в бордель и увещевать казаха – мол, так бездумно не крестятся, - но, уступая воле соперника окунать его лицом в купель и бормотать все молитвы. Лиза спешно стала крестной матерью исполина, и, исполняя её жалостливую волю, волшебный мир свершил чудо, - сразу после крещения, Кабанбай-батыр, в христианстве Георгий, пошел на поправку. В воскресенье он уже встал на ноги, а через неделю, абсолютно здоровый, болтая на груди серебряным крестиком, устроил пир, где напился со своими крестными родителями, - Лизой и страшным вышибалой Иваном (отцу Геннадию пришлось согласиться на них, потому что рядом больше никого не было), и ночью совершил первый грех в своей христианской жизни, - переспал с крестной матерью, и довольная Лиза очнувшись от сладостного изумления еще долго мучилась от болей в измятых костях.

Но теперь-то, несмотря на все несуразицы и нелепости своей духовной жизни, отец Геннадий, обогатившийся еще на гигантский приз, смог приступить к постройке храма. Ксения не очень-то доверявшая китайской фанзе превращенной в церквушку ликовала, но никто не разделял её радости; Александр блудил с Леной Старцевой, а Наташа изнывала от томления. В ту пору, к ротмистру Калмыкову приехала из Омска семья – жена Тамара, дама тучная, с тяжелым лицом, но хорошо сохранившаяся, и сын, молодой бездельник и повеса, франт Юрий. Обживаясь в этом странном городке, где за околицей бродили тигры, и от невероятных рассказов его жителей можно было решить, что это поселение сумасшедших, и, мучаясь в новом доме, где никак не размещались шесть повозок мебели, и невиданная диковинка в Софийске, - черный, полированный рояль, Калмыковы совершили визиты ко всем именитым горожанам, начав с семьи Толмачевых. За столом отцы семейств обсуждали перипетии китайского похода, а Наташа, и маленькая Светлана, затаив дыхание, смотрели на Юрия Калмыкова, - высокого, изящного блондина с пушком юных бакенбардов на щеках, манерно и утонченно пользовавшегося столовыми приборами, и пригласившего Наташу послушать, как он играет на рояле.

Следующим вечером, разнаряженная Наташа, благоухая китайскими духами, горя лицом и выстукивая сердцем испуганный, заячий бег отправилась в дом Калмыковых, где, к её ярости, собралась стайка девок из почтенных семейств, между которыми уже перетекали сквознячки ненависти. Они все безмолвно любовались холенными, подпиленными ногтями Юрия, блуждающими искрами перебегающие по черно-белым клавишам рояля и рождающие звуки столь восхитительные, что соль пустых, женских слез подступающих из сердца щекотала всем девкам небо, и разжигала такую любовь, что распаленная Наташа, под взрывы аккордов, поклялась отравить всех соперниц, если они хоть дотронуться до Юрия, а придя домой, прорыдала всю ночь, терзаясь что она недостойна такого изящного юноши. Все её страдания были напрасны, - Наташа уже выросла в бесподобную красавицу, - черноволосую, желтоглазую, царственно придающую внимание мужчин, и бесстрашную как её мать, и уже богатый караванщик-китаец предложил ей сорок золотых соверенов за девственность. Это были большие деньги. Но Наташа ответила клыкастой Паучихе, выполнявшей в городке роль сводни, что пусть она передаст купцу, что если он не умеет распорядиться своим золотом, то нехай засунет соверены в свою желтую задницу и сходит в сарай к ослице. За словом в карман Наташа никогда не лезла. Но запылавшая любовь, обнажила её душу до первозданного, безкожного состояния. Она утратила сон, что принесло ей мучительное блаженство вечной сонливости, когда словно спишь наяву и видишь в сновидениях яви о чем мечтаешь, - изящного, томного Юрия Калмыкова в бледном воздухе расцвета, Юрия Калмыкова, жаркого, как всемогущее Солнце юга в сияющей ясности дня, Юрия Калмыкова в жаркой ткани простынь, Юрия Калмыкова в складках китайских штор и Юрия Калмыкова в разгорающемся, вечном огне керосиновой лампы, вокруг которого в губительной страсти парили бабочки.
Дом Толмачевых стал бурлить любовью, как и своих домашних, так и любовью направленной на него, потому что Лена Старцева любила Александра до исступления. Эти невидимые, но осязаемые домашние туманы витали по дому, нагоняя на сердце сладостную, щемящую боль, воскресавшую в неустрашимом сердце Ксении воспоминания о юности, посвященной любви к мужу и омраченной пленом в мертвом дворце. За пеленой ностальгии она не замечала, как измаялся Александр, который теперь приходил домой только поесть, и исчезал в мире чудес, своим безмолвием становясь все более похожим на отца-призрака. Лена Старцева измучила его своей страстью. Она сходила с ума от любви. Вначале они встречались в затхлом сарайчике за борделем, распугивая зверской страстью черных каракуртов, и трамбуя землю так же могуче, как в первозданные времена это делали Петр Толмачев и Лиза. Затем они сняли койку у Паучихи, которая, несмотря на свое постыдное ремесло, немоту и страсть к сводничеству, оказалась настоящей святошей и имела привычку заходить к ним в комнату, когда захватывали самые сладкие моменты и ханжески улыбаться неиссякаемой страсти молодежи. Но страсть Александра и любовь Лены Старцевой перемогали все жизненные неурядицы, и со временем они свыклись с немой старухой, которая их пускала на свой твердый и угловатый топчан в долг, когда у них не было денег. Как только потеплело, они ушли в душистые, весенние степи, безжалостно бросив проникшуюся к ним любовью Паучиху, и не вернув ей долги, и там, в просторе который невообразимо представить человеку никогда не видевшего неба Азии, тонули в весенней траве, где лошади скрывались по грудь, и выходили из душистых зарослей облепленные ошметками сочившихся соком комков зеленых трав и лепестками тюльпанов. Позднее, когда горные склоны очистились от снега, и ночами на них замерцали блуждающие маячки одежд горных духов, вместе оседлав ахалтекинского иноходца, Александр и Лена Старцева отправлялись в горы, где занимались любовью в поднебесных высотах, приходя в себя от забвения потных приливов и отливов восхитительных отливов, они видели необозримую вселенную степей, на самой грани которой сверкало светло-синими водами озеро Алаколь, в своих странствиях приближающееся к Софийску. Так, они однажды, поднялись даже до вечных снегов, кристально-чистых на вид, но оказавшихся зернистыми и жесткими как терка, и стесавшие кожу со спины Лены до кровавого мяса, что на время ограничило количество поз и позиций в их неистовых утехах, награждающих их неистребимыми кровавыми мозолями. Они даже забывали, что их вопли, подхваченные горным эхом могут сорвать лавины, которые погубят весь Софийск. Но Александр, а тем более Лена Старцева, ни думали ни о чем. Она не могла жить без Александра. Он, натура более спокойная и скрытная, довольствовался этими высокогорными встречами, но Лена Старцева жила только им и задыхалась, когда не тонула в аромате ахалтекинского, конского пота, размазанного по холоду чистейшей, аристократической крови, в которой уже мерцали голубые звездочки. Она, горя неистовым желанием и ревностью, метила его своими волосами, наматывая тонкие пряди на его пуговицы, слонялась возле его дома, и истрепала колоду гадальных карт Таро, которые говорили только правду, такую ужасную, что она не могла поверить в комбинации Мага, Луны и Смерти, и продолжала мчаться навстречу несчастью, подхлестнутая лихорадкой любви. Она преследовала Александра где бы он ни был, наплевав на близких и свои домашние, девичьи дела, и однажды вместе с подружками нагрянула в дом Толмачевых поболтать с Наташей. Александр глаз на нее не смел поднять, чувствуя на сей раз тревогу и глухую досаду вместо зверского желания, но, к его облегчению Лена Старцева скоро ушла. Но, когда он вышел во двор, и проходил мимо сруба дракона из его гулкой тьмы, где в темных углах истончались вялые, сморщенные сновидения времен их нашествия, то цепкие руки затянули его в эту тьму, где во влажной, глинистой полутьме Лена Старцева набросилась на него с такой страстью, что напомнила Александру как он вожделеющим ребенком набросился на Гаухар. Тогда, что бы не кричать, когда спазм вершины наслаждения стал выворачивать её естество наизнанку, она вонзила зубы по самые десна в его плечо, так, что он вернулся домой окровавленный, и сказал родным что его укусила лошадь. Таня Старцева была неудержима.


Александр, однажды стал посмешищем всей станицы и близких, когда вернулся с прогулки в горы с измазанными медвежьим жиром и кровью бровями, и царственно отмалчивался, не зная, что сказать, но Ксения, и Наташа заволновались, зная, что намазать брови медвежьим салом и своей кровью с лона самый верный способ приворожить любимого. Ксения попыталась поговорить с Александром, но тут открыла, что её сын так уверен в себе самом, так крепок душой в своем одиночестве, что Ксения ничего не добилась от Александра, а только содрогнулась увидев в нем древние, ледяные глаза Туран-хана. Петр Толмачев, коротавший скуку ожидания ответа из Петербурга с Якубом и утешавшийся сооружением моделек орбитальных кораблей из дерева и бумаги, случившемуся даже значения не придал и ответствовал что любовь это глупость идиотов, мешающая мужчинам исследовать тайны мира и делать великие свершения. Истомленное любовью сердце Наташи наполнилось гордостью за брата, и она, поговорив с подружками, скоро разузнала, что Лена Старцева пропадает из Софийска, стоит Александру направить своего ахалтекинского скакуна в горы, а в это время Ксения переворошила вещи Александра и помрачнела под грузом ужасных улик, - под его матрасом лежали ножницы, перевязанные прядью длинных волос и магнит, на дне его кружки с китайским чаем позванивала серебряная монетка с пробитой дырочкой в форме сердечка, в подкладке его кафтана уже иссохли зашитые приворотные травы, - те же самые что столетняя знахарка продавала юной Ксении, когда избитый братьями Петр Толмачев стонал у него на руках. В России сменились императоры, отменили крепостное право, казаки в станице получили новейшее нарезное оружие, и устроили настоящую бойню тигров в окрестностях, наживаясь на шкурах и магических тигриных усах, а женские сердца все толкли все в той же ступе гаданий и приворотов, на радость шарлатанке Паучихи. Увидев следы такой девичьей самоотверженности, Ксения решила, что Александру не миновать свадебного венца, который на него нахлобучит тяжелая рука попа Батыра. Но она ошиблась.

Вспышка интереса к сердечным треволнениям Александра была последним проблеском разума Наташа, погруженным в безумие любви. Пока Андрей и Светлана, - оба светловолосые, вежливые, чистенькие, ну прямо мамина радость, зубрили Библию и таблицу умножения, пока Петр Толмачев рядом с заплесневевшим от старости Якубом отводил душу в деревянных модельках орбитальных станций и бормотал себе под нос, пытаясь постичь смысл солнечных панелей, а Ксения сновала из жара и мучной пыли пекарни и обратно, то Наташа, - пятнадцатилетняя бесподобная красавица от любви творила чудачества, бывшие гнусными пародиями на чудеса. Из мутного омута заведения Лизы, прямо из холенных рук самой хозяйки, вдруг помягчевшей сердцем и расщедрившейся, были добыты изысканные италийские духи, китайская тушь и помада девяти цветов, румяна, белила, невесомая пудра с дразнящим ароматом, который возвращал старикам пыл молодости, - это была глупость порожденная отчаянием, потому что в городишке кроме шлюх, единственной женщиной, которая пользовалась косметикой, была дебелая жена Калмыкова, а искусы наведения красоты придали Наташе такой ****ский и похабный вид, что никто бы не поверил, что это еще девственница, ночами обнимающая подушку вместо любовника. Но океан любви принес Наташе великий дар быть незаметной, который принесет ей бурное счастье в руках Ольгреда Дрейке. Она просыпалась раньше всех, убирала постель и молилась на огоньки икон, но не из-за искренней набожности, которая была у Ксении, а по привычке, потому что в господа Бога она хоть и верила, но о нем не задумывалась и ничего у него не просила. Но веры в магию, колдовство и приметы было у неё в избытке. Её подруги времен русалочного сидения на ветвях «девочкина» дуба и приятной вседозволенности памятной поры нашествия мертвецов, уже превратились во взрослых, веселых девиц, изнывающих по мужчинам, проводящих захватывающие часы в бесконечном празднословии, где обсуждалось «кто, на кого залез», где они тайком учились курить, попивали вино, зажевывая его лавровыми листьями, а потом, раздеваясь донага, измеряли друг другу и сравнивали свои груди, задницы и ноги, и дрались подушками, забористо и визгливо сквернословя. Здесь же и поведывались чудовищные таинства колдовства и чернокнижия, не отягощенные высокоинтеллектуальными абстракциями, но вполне практично приспособленные приворожить любимого и извести соперницу. Здесь же, среди рассуждений о недостойных и вероломных мужчинах, Наташа как губка впитывала эти мрачные секреты, и если бы ей довелось теперь встретить черного шамана из Сибири, или другого колдуна и чудодея, которых в Азии немало, то Наташа стала бы подобием своей матери, которая сурово правя, грешила не каясь в борделе и смотря в самую суть, видела души людей во всей их жалкой наготе. В ту пору, к разочарованию девиц Юрий Калмыков не казал носу из дома (отец его бил смертным боем и грозил изрубить рояль в щепы), и Наташа вырядившаяся в шелка как кукла, утопающая в азиатской пыли по щиколотку, бродила днями под его окнами, а ночами в дурманящем одурении бессонницы губила душу. Драгоценный магнит вместе с жабой (сухие степи просто кишели молчаливыми, степными жабами) были зарыты под окнами дома Калмыковых, на восковую фигурку с наивными чертами Юрия Калмыкова был наброшен аркан из черных волос Наташи, а его сердце было пораженно заговоренной иглой, смоченной в крови Наташи, которую она вонзила в себя с радостью, ликуя боли сближающей ей с любимым. Утром, к завтраку она выходила со столь тяжелым взглядом, что любого, другого человека кроме отважной Ксении и витающего в химерах Петра Толмачева, озноб бы пробрал от жути, потому что она, затеплив свечу из змеиного сала, как безумная, изводя себя монотонным шелестом дыхания, похожего на биение бабочки в западне меж двух стекол, шептала заклиная над чадящим зловонием огоньком. Но Юрия Калмыкова все не было и не было. И, в один прекрасный день с чердака зазвучал грохот, дом содрогнулся, напомнив о уже подзабытых землятресениях, из открытого лаза на чердак хлынул ливень из невесомых, мертвых насекомых, укутанных нежной бахромой паутины, и, измазанная пылью и мхом запустения Наташа, топоча как лошадь, спустилась с громоздкой фотографической камерой Якуба. Она изумила всех, заявив, что хочет изучать ремесло дагеротипии, которое, якобы возлюбила уже давно.

Иступленный вид дочери, отчаянно вцепившейся в окованные металлом бока громоздкого ящика перепугал Ксению, и она решила что мужской, семейный порок её сумасшедшей семьи, - самозабвенная до придурковатости любовь к чудачествам стала настигать детей. В самом деле Наталье нужен был только фотографический снимок любимого, что бы магией завлечь оригинал в свою постель. Но Петр Толмачев рассудил, что не бабье дело посредством течения света запечатлевать вечность на серебряных пластинах и он попытался отобрать фотокамеру. Тут- то Наташа обезумела. Она укусила Петра Толмачева за руку и вцепилась в коробку фотокамеры так, что её окостеневшие пальцы пришлось разжимать отверткой, а когда её скрутили, она стала трястись как в лихорадке, и ничего не видеть, не узнавать, а биться в рыданиях, заглушающих её сумеречный, горячечный бред. Ксения решила, что дочь сошла с ума, но Якуб – старая развалина, всеми забытая и заброшенная, вдруг подал голос и заметил, что такие припадки лечиться не валерианой, а счастьем в постели. Осененная Ксения забралась в шкафчик Натальи и нашла там набор непотребной китайской косметики, целый арсенал инструментов приворотной магии, дюжину надушенных платочков с вышитыми на них инициалами Юрия Калмыкова и пахнущими слезами неразделенной любви и перевязанные розовой ленточкой окурки папирос с золотым ободком, дорогих и душистых, которые курили только отец и сын Калмыковы.

Смотря на муки сестры Александр ощутил не сострадание, а ненависть к безумным женщинам, изводящихся самим и мужчин изводящих. Лена Старцева уже утомляла его своей навязчивостью, своей всё разгорающейся без удержу страстью, в то время когда он охладевал к ней. Все жертвоприношения Лены Старцевой на алтарь любви были тщетны, что-то не срабатывало в её магните, прядях волос и ароматах приворотных трав. Она блаженствовала в его запахе, тонула в сильных объятиях молодого мужчины, смуглый, большой зверь которого явственно говорил о его восточной крови, в неистовой самоотдаче находила полное счастье женщины и уже подумывала о венце и ребенке. Порывистая и прямо таки созданная для любви Лена Старцева была не очень-то проницательной, и скрытность и непроницаемость Александра, который на расшатываемом ветрами либерализма престоле даже пить ничего не будет кроме воды, приписывала его природной меланхолии, хотя Александр горел от внутренних страстей. Все старания Лены Старцевой были напрасны. Чего-то не хватало в юной плоти и узком, трепещущем лоне девушки, того, что было в Лизе, потому что Александр стал все чаще и чаще вспоминать свою зрелую наставницу. Эти воспоминая будоражили кровь и награждали зудом в одном месте. Но путь к Лизе был заслонен пудовыми кулаками вышибалы Ивана, о свирепости которого ходили легенды. Александр захандрил, и уже безвылазно просиживал целые дни дома, находя уединение в темных углах, совсем равнодушный к сырым ветрам, напоенным слезами Лены Старцевой, протоптавшей целые тропы вокруг его дома. Ему ничего не хотелось, только мечталось поскорее уйти на казачью службу, которая уже надвигалась на Александра. Он лишился аппетита, впал в уныние совсем как отчим после неудач своих бредовых проектов и вернули его к жизни даже не плотские желания, терзавшие беспрерывно, а визгливые крики детей, возликовавших, когда в Софийск прибыли цыгане. Это были родственники «люли», - самаркандских цыган, но не они, и не российские цыгане, ублажающие господ песнями и смуглой женской плотью, а загадочные выходцы из Европы, великолепные, сытые экземпляры самцов и самок с упругой, лоснящейся кожей и шелковистым гривами иссиня-черных волос. Они прибыли не трюкачами, не мошенниками, не жалкими просителями подаяния, а величавыми и гордыми носителями прогресса, царствующего в Европе. Они привезли укрощенную молнию, - гальваническую машину, во тьме балагана брызгающую яркими искрами опасными для жизни, во что сразу поверили старожилы Софийска, помнившие как разрядами таких молний дракон разгромил табор. Еще среди их диковинок был волшебный фонарь, - таинственный короб, движением смуглой руки цыгана воскрешающий на белой простыне образы чудес мира далекого прошлого; взятие Рима гуннами, новенькие египетские пирамиды, александрийский маяк и храм святой Софии в Константинополе. Петр Толмачев день и ночь просиживая перед волшебным фонарем и все глазел на давно знакомые по наивным царапушками образы, представшие теперь перед ним во всей своей реалистической красе. Во вспыхнувшем фейерверке балагана, засиявшего в чудесной долине, Александр забывался от сердечной тоски, и перемогал свой вещий дар поэта, все рождавший в его душе звуки стихов. Лена Старцева не отпускала его ни на миг, цеплялась за руку, и, пользуясь вакханалией и беспечностью охватившими городок, все заводила его в укромные уголки, где можно было постенать кошкой всласть, чувствуя в себе могучую плоть мужчины, покоряющего под себя её ненасытное естество. Но скоротечное блаженство укромных уголков, быстро уходило, стоило ей взглянуть в холодные, отстраненные глаза Александра, смотревшего в предчувствия собственной судьбы. Он охладевал к Лене.

Ищущий одиночества, опустошенный Александр как-то раз оставил Лену Старцеву терзаться в сомнениях и вернулся домой, но наскучавшись слушать бубнение делавших уроки Андрея и Светланы, что трижды три девять, а четырежды семь - двадцать семь, ушел из дома, но не ринулся в балаганное веселье, - он презирал балаганные вакханалии, не зная еще, что это признак царственной крови, - а забрел в молодой парк, неухоженный и заросший печальными осенними цветами. Там, несмотря на поздний час, стучали молотки в театре Давида Сауловича, который шепелявя брылястыми губами, поведал, что в Софийск едет театр. Это слово впервые прозвучало в Софийске, и многие, не зная его значения, решили, что театр это какое-то жидовское, религиозное действо, вроде обрезания или пития крови христианских младенцев. Тем не менее, в субботу весь театр был забит народом, успокоенный словами попа Батыра на проповеди что лицедейство дело хоть и молобогоугодное, и даже сомнительное, но человек твердый в вере не погубит свою бессмертную душу, если посмотрит спектакль.

Александр был в полутемном зале один из первых, несмотря на недовольство Ксении, считающей что цирк и театр, - близнецы-сестры, созданные для разведения бесстыжих французских шлюх, портящих мужчин навеки. Но Александру очень понравилась огромная, таинственная полутьма зала и тени, свернувшиеся в углах, и ему даже не мешали продойхи-цыгане, нагрянувшие в театр пошарить по карманам зевак. Бродячая труппа давала представление «Ревизора», - произведение вполне реалистическое, поставленное в академической, почти натуралистической манере театра менниргецев, и смешившее зрителей до слез, потому что скопированные с живых людей образы российских чиновников и помещиков, - подлинной беды России, - были неведомы в этом мире чудес, куда уездные власти до сих пор ехать боялись, и были сочтены забавными выдумками. А Александр уже не смеялся, как зачарованный уставившись на нечто иное; молодую, рыжеволосую актрису, почти девочку с мягким, волнующим ртом и навевающими грусть глазами. Она играла какую-то дочку градоначальника.
Александр глаз с неё не сводил. После спектакля он едва не задохнулся, когда на поклонах рыжеволосая красавица показывала грудь залу. Когда спектакль был окончен он прямо через сцену пробрался за кулисы, и нагло и невозмутимо, - как Петр Толмачев в свое ярмарочное время пробирался к Беатрис, разыскал крохотный чуланчик, где в малиновых кружевах платья курила рыжеволосая красавица. У неё челюсть отвисла, когда в уборную зашел царственно прекрасный юноша и поразил её до слез, вручив подарок, какой она больше никогда в жизни не получит, - прекрасный, полупрозрачный и невесомый до легкости вознесения кусок ткани, размером с носовой платок, сияющий в темноте жемчугом. Это был кусок одежды горных духов, выловленный Александром в бурной реке, когда он мыл ноги. Все еще не веря себе, растроганная, чувствуя робость перед Александром и держа его за руку, она бесшумно покинула галдящий и хлопающий пробками шампанского театр.

Они вместе пробрались до трактира, где Давид Саулович разместил актеров. Девушка, - её звали Даша, вся еще в возвышенном творческом порыве, трепещущая и жаркая после сцены, накинулась на Александра, и они стали яростно целоваться и сбрасывать с себя одежды. Чем обнаженнее становилась Даша, тем прекраснее она была, - гладкая, с бархатной, медовой кожей, лакомая, добрая зверюшка с большой грудью и золотистым пушком на шее, между ног которой пылал кусочек Солнца. Лицо у неё было чистое, а глаза мечущимися, но упав с ней в большую двуспальную постель, - единственную в этом полунищем номере, Александр открыл, что юные руки более опытны и бесстыжи чем Лиза, и даже чем все её заведение вместе взятое, грешившее умело, но не так самозабвенно и страстно, как юная актерка. Александр даже ошалел от чудесного напора, и утонул в золотых волнах, которые избавленные от скрытых заколок и шпилек рассыпались ниже упругих ягодиц девушки. Натурой она оказалась доброй, отзывчивой и бескорыстной в жизни, но жадной, ненасытной и требовательной в постели и буквально измусолила поцелуями и любовной влагой будущего царя. Но ему, привыкшему переживать блаженство в горных высях было неуютно в этом бедном, грязноватом номере с мутными потеками на окнах, где за жиденькой дверью беспрестанно топотала прислуга, и посетители бранились из-за скорпионов в номерах и отвратительной кухни. Он никак не мог ответить ей такой же пылкостью. В разгар их возни в комнату вошла стареющая, костлявая актриса, - соседка Даши и грузный усатый пограничник с таможни Калмыкова, и актриса тут же сбросила с себя одежды, обнажив ребра похожие на клавиши рояля. Она скользнула взглядом по вытянувшемся голым Александру и преисполнилась восхищением.

- Дашка, какой принц! – воскликнула она. – Если ты его упустишь, я тебе задницу надеру.

Даша хихикнула и переползла на край постели, освобождая место пришедшей паре. Постель заходила ходуном, как телега на кочках, под грузным пограничником, и его сопение и заблестевший на спине пот, наконец-то стали той былинкой, переломившей спину верблюду застенчивости и сдержанности Александра, и он ощутил приступ такой отваги, что пружинный матрас жалобно вскрикнув, прогнулся до пола, извергнув едкое облачко пыли, глаза Даши наполнились благодарными слезами счастья, и она, - само бесстыдство, - ощутила себя не актрисой, не коварной Лилит, а обычной женщиной, подмятой под мужчину на веки вечные, и награжденной за это вечным взлетом и падением в бездну желтых и оранжевых миров счастья, выворачивающего её лоно наизнанку и исторгающей из её глубин такие вопли, что на кухне выкипел и развалился перекалившийся двухведерный самовар, забытый оцепеневшей от восторга прислугой. Но Даша была неутомима, и когда изможденный Александр, чувствуя как горят мозоли в самых сокровенных местах, вновь обрел разум, он увидел что голый пограничник сидит на краю постели, а стареющая актриса вгоняет его в краску стыда за его бессилие. Она же и предложила поменяться, и хихикающая Даша, которая успела рассказать Александру, что она родилась без девственности, не стала возражать, но пограничник, истерзанный своими тщетными усилиями и насмешками комедианток, признался что это превыше его сил. И, он был изгнан из номера полуголым, вслед за ним актриса выбросила его саблю, и горя глазами от вожделения она вскарабкалась на Александра. «Да ты принц», - вновь восхитилась она, вытянув талантом и опытом шлюхи у него все, что она хотела получить у пограничника. Даша, севшая в разгар их утех зубрить очередную роль только посмеивалась. Но пожилой актрисе сил и упорства было не занимать, и в сырой свежести утра она зачем-то заставила Александра залезть на табурет и прочитать какой-то стишок с пожелтевшей страницы, - монолог о бурях судьбы, которые можно пресечь кинжалом, убив себя, затем заставила его спеть, станцевать, попросила показать, как он чистит своего коня и ест жареных скорпионов.

- Да хранит тебя Аполлон юноша, - прошептала она. – Ты гений, твое место на сцене.

Так судьба, от прикосновений которой когда-то ребенком Александр забирался в бочку с водой и проводил там блаженные часы в тишине и защищенности без дыхания под толщей вод, одним счастливым толчком направила его на верное место. Ему теперь было суждено умереть через тридцать лет от чахотки в Ницце, познав счастье в порывах творчества и славу великого артиста на петербургских сценах, где в вечной, казематной сырости северной столицы он погубит легкие, а в череде перевоплощений судеб, даваемых ролями, избавиться от оцепеневающей скованности и страха явить себя, и наконец-то начнет писать вечные стихи, став наконец тем, что может дать призвание вещего кагана в наше время, - великим русским поэтом. Он, не раздумывая, решил уйти с артистами.

Но, в его судьбу опять вмешалась женщина, даровав ему грязь окопов под Константинополем. Лена Старцева молча и безмолвно поджидала его у дома, куда шел Александр что бы собрать свои вещи. Коротко и тихо Александр объяснил похолодевшей от собственной решимости девушке, что он уходит навсегда. Она даже посторонилась, пропуская ему дорогу, но когда он сделал шаг, разворотила ему грудь, одним ударом вонзив кухонный нож в сердце.

- Боже мой! – закричала в тот миг Ксения, увидев в кувшине вместо молока вспененную голубую кровь Туран-хана.

Его царственная кровь с голубыми звездочками, перестала течь через час, когда пастухи, погнавшие с дворов Софийска медлительное стадо коров, принесли его в дом. Но Смерть не знала пути в Софийск, и истекающий кровью Александр был жив. Петр Толмачев сам взялся за его рану, сбросив с разума мишуру и бредни своих проектов и вспомнив, что он казак, искусство врачевания боевых ран которому передалось через цепочку предков от скифов. Он промыл рану водкой, собрал сырой земли, ворча, что лучше бы могильной, да жаль кладбища в Софийске нет, смешал её с пеплом шерсти седого волка, - он держал эти пряди в походной сумке, и, заговорив землю тайным, казачьим заклинанием, засыпал ей грудь Александра. Прибежавший фельдшер, - уже был такой в Софийске, пришел в ужас от этого вопиющего варварства, но Петр Толмачев выставил его за дверь, вместе с его жалкими банками, термометрами и клистирами.

- Он не умрет, - сказал Якуб, воскресший из небытия своего забвения.

Александр действительно не умер, хотя его царственное сердце и легкие были пробиты лезвием, и он ртом и развернутой раной извергал столько крови, что земля с его груди стекала жидкой грязью. Он задыхался, бредил стихами, - это был ямбохорей, - а когда наступила ночь, все увидели что над ним склонился благородный призрак, который из запустения дворца принес в мир мертвых восковую бледность и косицы на висках, схваченные серебряными шпильками, и, зажав свою рану на горле дышит в рот Александру. Так, Туран-хан, исстрадавшийся в ледяных пустынях Смерти и познавший всю никчемность величия, наконец-то сделал полезное дело, - спас сына. А утром, из земли, омытой кровью Александра проросли крохотные голубые тюльпаны, позвякивавшие колокольцами всякий раз, когда он вздыхал, а за окном заморосил скорбный дождик, принесший в октябрьский солнцепек прохладу. Дождь шел две недели, наполнив дома сырой гнилью и полчищами мокриц, и столько влаги пролили небеса, что вышли из берегов и бурлящее озеро, и тихая речка, и горная река, притащившая в Софийск Лену Старцеву, переломавшую себе позвоночник, когда она бросилась с пропасти в реку, искалечившую руки и ноги, когда её несло потоком по молотилке камней, бескровную, облепленную безжалостной форелью, глодавшей её плоть, но все еще живую.



Мне нравится:
0

Рубрика произведения: Проза ~ Роман
Количество рецензий: 0
Количество просмотров: 41
Опубликовано: 10.03.2018 в 08:25
© Copyright: Олег Черняев
Просмотреть профиль автора






Есть вопросы?
Мы всегда рады помочь!Напишите нам, и мы свяжемся с Вами в ближайшее время!
1