На юге чудес - Глава 13


Фотостудия Якуба была жалким, хлипким балаганом на берегу бурлящего озера. Для приманки посетителей он установил за стеклом дагерротипы всего семейства Толмачевых, от патриарха-основателя до младшего сына Алексея, который родился незадолго до нашествия мертвецов. Это были превосходные снимки, которыми в пору было украшать красные углы дома, что повсеместно войдет в моду в эпоху балканского царствования царя Кумана. Но, когда Ксения узнала, что полгородка глазеет на неё и на её детей, она ворвалась в фотостудию и сорвала все снимки. « Пускай на тебя эти дурни пялятся», - сказала она оторопевшему Якубу. На самом-то деле её ярость была рождена леденящим страхом, что караванщики в ней узнают убийцу Туран-хана и придется держать ответ не только перед собственной совестью, а перед суровыми законами Азии, где женщина прах в степи. Еще она суеверно боялась, что черные глаза зевак нашлют порчу на её детей, и они начнут хиреть и чахнуть. Но жители Софийска, - от казаков до бенгальцев были не столь суеверны и охотно пошли замирать на две минуты перед черным глазом громоздкой фотокамеры, что бы на следующий день не узнавать себя самого на снимках, под уверения всех родных, что получился как живой. Фотография стала популярной забавой в Софийске. Якуба приглашали запечатлевать свадьбы и семейные праздники, и новорожденных младенцев, которых не кому было крестить, но можно было сфотографировать. Вообще-то это было пустопорожней затей, потому что столбики заработанных им монет пылились без дела, потому что Ксения, возлюбив Якуба как родного и уже и не видя ореола его фантастической мудрости, никогда денег у него не брала и из дома бы его не отпустила. Якуб по-прежнему ночевал у Ксении, там же ел, отдыхал в жаркие часы, и шуршал своими пергаментами и манускриптами каждый свободный миг переводя летопись Ноя. Но новое занятие обеспечило Якубу полную независимость. Лиза, проведав его балаган, предложила отснять голыми всех её шлюх и размножить снимки, что бы горбы верблюдов разнесли их от Белграда до Сингапура, к славе и процветанию её заведения. Якуб согласился. Он запечатлел на веки вечные грешную красоту несчастных женщин, запечатлел мастерски, но потом претерпел целую бурю кошачьего, женского недовольства, порожденную природным, трепетным неудовлетворением женщин своей внешностью, вдруг, со всем, ими только видимыми недостатками проявившуюся из красного света. Даже Лиза, без смущения скинула с себя одежды, и, водрузив семирогую корону разврата, распахнула горностаевую мантию, подаренную ей богатым развратником из Шанхая предстала перед Якубом, и рассмеялась в его обалделые глаза.

Ночами Якуба тревожили ошалевшие от радостей жизни гуляки-караванщики, желавшие сфотографироваться рядом с голыми женщинами, и он соглашался не споря, зная, что похоть не самое страшное зло человечества, хотя, если она безудержна, то рождает жажду убийства. Лишь однажды, когда распаленные от жара женщин, тепла и гашиша караванщики, в нетерпении стали было валить визжащих шлюх прямо на пол балагана, Якуб молча взял в руки треногу и взмахнул ей, и передавшиеся по наследству воспоминания ясно сказали потекшим холодным потом гулякам, что перед ними стоит прямой потомок ариев, побеждавших всех, и даже самого Александра Македонского. Но, окончательное величие Якуба, похороненные было под старческой дряхлостью, вернулось в дом Толмачевых, когда с перевала спустилось три всадника на прекрасных, вороных конях, - китайцы их называли «небесные кони», изможденных за далекий путь настолько, что ребра коней выпирали, а сбитые копыта кровоточили. Их серебряные уздечки устало позвякивали, и при каждом шаге казалось, что натруженные кости коней погромыхивают, но всадники были весьма надменны и невозмутимы, и хорошо скрывали свое изумление памирских горцев перед бесконечными песками, безводными пространствами без ледников, дохлыми, ленивыми речушками равнин, и свое удивление, что земля может быть такой плоской, монотонной и распростертой как небо. Звеня сбруей и поцокивая копытами, всадники направились прямо к дому Толмачевых, и, не слезая, остановились у ворот.

Открыл ворота Александр и узнал их сразу, едва увидев загорелые, европеоидные лица, голубые глаза и рыжие космы, торчащие из-под лохматых шапок, чья шерсть поседела из-за чистейших ветров высокогорий. Был теплый и пасмурный апрельский вечер, но Александр памятью предков ощутил дохнувший на него холод высот, где парят драконы, где снег не тает, а испускает сияние, такое же, как и в голубых глазах Якуба и этих пришельцев. И еще он ощутил и глинистый, живущий в недрах живых глубокий холод незабываемой, навязчивой как ночные кошмары древности, идущий от этих людей вместе с запахами хлева и прогорклого, ячьего масла, и сопровождающий вся жизнь представителей этого реликтового народца-призрака. Пришли родственники Якуба.

Путь, начатый этими существами забвения у холодных и голодных домов, закончился за часами-коммодом, где в тесном закутке мучая грузным телом тонконогий столик-этажерку восседал Якуб, окруженный божественным сиянием, и из воздуха бросал на лист бумаги линии изогнутых, неведомых букв. Он, едва взглянув на вошедших подумал, как изощренна бывает тупая, монотонная Смерть, чтобы добиться своего даже в тех местах, куда ей ходу нет.

- Здравствуй Тавакал, - поприветствовал он внучатого племянника. – От Родины, как и от Смерти не уйдешь.

Ксении, срочно пришлось, позвав на помощь жену Санджар, рвать головы курам и готовить яркие салаты, что бы отпраздновать приход гостей. Александр был изгнан работать в опустевшую пекарню, где он смотря на угасающий огонь в печах предавался думам о Гаухар. Так что никто не понимал спокойной и неторопливой беседы Якуба с родственниками. А беседа над дымящимися пиалами с шурпой, несмотря на радушие Якуба и священный трепет его земляков не была мирной. Угроза святости над многострадальной головой мудреца сильно сгустилась, когда Тавакал начал твердить что путь к соседнему мазару Курбан-Али им закрыт из-за злобы жителей соседнего кишлака, что мальчиков родиться мало, и что яки, словно отморозив свои мужские достоинства, почти не плодятся, а под стенания его речи, Якуб думал что Смерть имеет многие лица без числа, и настигает она в совсем другом обличье. «Не тупа она, не тупа», - думал Якуб, вспоминая сто Смерть в Бенгалии воплощалась в лощеных чиновников Ост-Индийской компании, украшавшей канавы вдоль дорог молочно-светлыми костями индийских ткачей, умиравших от голода. В Тибете, где Якуб сильно ослабел от скудной пищи и поносов от местного чая с прогорклым маслом и солью, эта тварь была в желтых одеждах тибетского монаха, и вырывала глаза и вырезала коленные чашечки людям у подножия дворца далай-ламы, - придурковатого, прыщавого подростка, изглоданного глистами, и там она была столь обыденна и повседневна, что сталкиваясь с ней на кишащими мухами базарах Якуб не замечал её порой. В ту пору, когда Смерть пощекотала его между лопаток в Китае, у неё были лакированные, остро заточенные когти сибарита, изогнутые как птичий клюв, а в песках Гоби это непостижимое, ничего не хотевшее знать существо, ходило за ним так мягко, что не тревожило пески своими шагами. Софийск был заповедной землей для Смерти, но она послала сюда выходца из беспощадной древности, который не остановиться ни перед чем. Голубые глаза Якуба веяли тревогой, - он знал, что в карманах Тавакала и его попутчиков лежат ножи и им очень нужен мазар святого Якуба на зависть соседним кишлакам. Смерть на этот раз была уже стареющим внучатым племянником Тавакалом, очень прозаично поедающим жареные баклажаны и готовым зарезать своего дядю и дедушку в одном лице, даже прямо за столом, а потом с непостижимым, арийским упорством тащить зловонные, распадающиеся и пересыпанные солью ошметки тела до родных высей захолустья.

Но Якуб не испугался. Предсмертной потехи ради он повел родню в фотостудию, где запечатлел осоловевшие от сытости лица на фотопластину. Живущие в девственной первозданности, и до сих пор не видевшие даже чайника, горные арийцы были сражены наповал, увидев свои снимки и поняв, что Якуб, уже сравнившийся во всемогуществе с Всевышним, заточил их души в мутное серебро и теперь во всем безгранично властен над ними. Но Якуб проявил божественное великодушие; подарил каждому по дагерротипу, повелев повесить вместилище души на стене в копеечной рамочке, и, грустно посмеиваясь, поднял с пола распростершуюся родню. А затем, как всегда просто и обыкновенно объяснил, что в Софийске его держит очень большое и важное дело, которые стало смыслом его жизни и займет еще несколько лет, и по окончании его он вернется домой, дабы осчастливить кишлак своим прахом. Зная, что слово священно, и природа его божественна, успокоенный Тавакал и путники отправились в заведение Лизы таращиться на керосиновые лампы, и на чудо из чудес – шарманку, а Якуб вернулся в свой закуток к фотопластинкам. Теперь каждый переведенный лист становился очередной, пройденной вехой Смерти, и был виден материальный, вполне очевидный конец, - последняя фотопластина, где обнявшись за плечи, шли трое молодых мужчин по дороге вдоль какого-то перекрестка, окруженного домами с живыми стенами из густого винограда. Якуб знал, что стоить ударить сильным холодам, лавинам снести хлипкие сарай, или пасть якам, как его родственники пожалуют обратно в Софийск и решительно ускорят его участь, но не чувствовал ни страха, ни сожаления, а только необъяснимую тоскливую грусть что жизнь прошла, теперь прошла окончательно и даже виден её последний рубеж. Срок, - окончание перевода царапушек Ноя, и можно было бы и отодвинуть подальше, не утруждая себя чтением и письмом, насытив время старческими пустыми заботами вековечного сидения в чайхане и борьбе с хворями и недугами, но последнее дело в жизни, раньше терзавшее душу картиной разверзнувшегося, с того дня как только стало последним делом, вдруг стало приносить такую радость ощущения жизни и новизны, какая покинула Якуба уже давно, вместе с молодостью. Якубом вдруг овладела такая самоотдача, что он запер свой фотобалаган на кривой засов и отдал бархат занавесей на растерзание моли и удалился за часы-коммод непрестанно скрипеть каламом, удивляясь как быстро и легко, в пьянящей эйфории вдохновения пошло дело на которое, в начале начал было положено столько сил. Только уныло бродящие где-то на затворках сознания мысли, что надо мужчине дело иметь, заставляли его порой бродить в балаган, и снимать среди пыли и запустения караванщиков, но вскоре пластины закончились и эта затея с фотодоходами, бывшая только проявлением расцветающих старческих чудачеств Якуба, тоже издохла.

И, именно в ту пору, опережая события на многие десятилетия, в доме Толмачевых, в нежнейшей ясности лунного света, вдруг стали видны призрачные, нематериальные Петр Толмачев и Якуб, склонившиеся над зарисовками в первый год своей дружбы, бестелесные и абсолютно равнодушные к окружающему миру. У Ксении сердце похолодело, - она день и ночь помня, что муж на войне без устали молила Христа и Богородицу вернуть его в дом, а теперь уверилась, что без порядочной Церкви и как положено рукоположенного священника, молитвы приходят к адресату извращенными и дают не то, что просишь. Ей стали овладевать дурные предчувствия, и даже мысли стали приходить, не бросить ли дом на плечи детей и соседей, и написав на двери лавки « Хозяйка ушла на войну», сломя голову, как в молодости, отправиться в Китай, чтобы покончить с этой пустопорожней войной и вернуть Петра Толмачева. От неразумного шага её отговорил Якуб, как всегда очень просто объяснивший, что призраки прошлого, даже живого, ведь он жив и умирать не собирается (что было неправдой) не несут ничего плохого, не являются мрачными знамениями и мешают живым людям, только в той мере насколько они их бояться. Он своим красноречием успокоил Ксению на время, позволив ей забыться в пучине домашних дел и подрастающих детях. В ту пору Наташа стала девушкой, и, испуганная до ужаса ей как-то вечером показала свою юбку, помеченные грязно-красными пятнами, похожими на кровавое дерьмо, и посвящения приемной дочери в секреты женской гигиены совсем отвлекли Ксению от коротающих ночи в доме призраков плоть до того прекрасного дня, пока с уверенным и жестким хлопком захватчика в дом не ввалился Петр Толмачев.

Он вошел в дом среди ночи, пропахший лошадиным потом и смрадом солдатчины, подсушенной на солнце, заслонив свет огромной буркой, гремя шашкой и с топотом и грохотом нашествия, и испугал до крика малыша Алексея Толмачева, оглушенного его громовым, командным голосом, сбросивших домашних с постелей. Глаза Петра Толмачева пронзали силой и решимостью, а грудь покрывала густая, истрепанная песчаными бурями борода, в свое время нагонявшая страх и отвращение на гладкотелых, безбородых китайцев. Дети испугались даже, не узнав его, но Ксения только взглянув на мужа уже знала, что он пережил. Он никогда, ни с кем не разговаривал о минувшей войне, когда казачьи сотни, - жалкая песчинка людей в этом гигантском краю бесконечных степей, гор и самого высокого в мире неба Азии, покоряли пространства размером с пять Франций, даже не понимая величия дел своих. Война, столь красочная в воспоминаниях деда, ногой отворявшего двери Берлина и Парижа, оказалась войной везде. Она была в боли надсаженного ремнем винтовки, изнасилованного отдачей выстрелов плеча, в черных, изъеденных селитрой мозолях ног, воняющих портянками, в забитых мужчинами спальнях во взятых поселках, в вечном напряжении, сжимающим и уродующем благословенные сны, в бурой крови, запекшейся под ногтями после успешного сабельного удара, и в запахе гноя на присохших к ранах бинтах, в животной случке где придется с женщинами уступчивыми и бесшабашными, и отчаянными перед воинами, берущими свое силой, и в вечном напряге перед самым страшным на войне, - тишиной, кричавшей всегда, что враг затаился и ждет мига, что бы выскочить и уничтожить. Это была странная, грязная война, в крае без власти, где противниками казаков были не армии, а какие-то осколки разрушенного интервенцией и гражданской войной Китая, - отряды деморализованных поражением тайпинов, сохранивших от былой мощи только былые названия, - « Зеленый лес», « Медные кони», « Большие пики», «Железные колени», «Черные телята», звучащие теперь насмешкой; от казаков разбегались банды хунхузов-мародеров и потешные армийки местных князьков, способные только курить опиум и бряцать оружием. Если бы Петра Толмачева, фактически командовавшего софийской сотней, спросили бы, с кем он, мол, де воюет, он бы ответил, - с Хаосом. Так и было; казаки жили в седлах, мечась по следами грабежей и истерзанных трупов от селения к селению, видя только хвосты коней врагов и слыша выстрелы из-за угла, воюя больше с собственными страхами и нарисованными на нелепых картах армиями врага, и видели что война погонь и подлых выстрелов бесконечна и бессмысленна, и надо доверить её завершение не людским ружьями и пушкам, а чуме, уже подползающей сюда из Китая, ибо нагрянувший хаос непобедим. В частях падала дисциплина, с плохим подвозом, без надежной связи даже с Верным, казаки жили старинным казачьим уставом, - «казак в походе живет добычей», пачкаясь по уши в дерьме войны и разоряя и унижая край, который, как знали, не знающие своей страны сановники в Петербурге, они умиротворяют и благоустраивают. От беспросветной озлобленности, от тупости службы, от боли повиновения лечились клубами конопляного дыма, вызывающей безудержный смех и всепомогающей жестокостью, которая со временем становилась отрадой, сладостной отдушиной войны. Как сумасшедшие они метались два года, продвигаясь на восток, пока, не оставив за спиной город Хами не увидели мутную, желтую реку Хуанхэ, к берегам которой лепились китайские селения. Здесь их настиг очередной, пришедший из пустопорожней выси придворных сфер приказ, что покоренный край надо занять, а прямо здесь, потеснив китайцев, основать пограничные казачьи станицы. Казакам было приказано остаться. Прочитав него, Петр Толмачев так и увидел обвешанных мишурой регалий и тщеславным золотом орденов паркетных генералов, тычущих бархатистыми пальчиками в белоснежные карты, и рассуждающих на французском, - ведь русский это подлый язык черни, над судьбой мира Азии, которой они и представить себе не могут, а потом, удовлетворив свое тщеславие эти прыщи гнойные идут в цирк, строить глазки молодому казаку-наезднику.

- Вот пускай они штаны с лампасами надевают, и здесь селятся. А мы не будем, - сказал он командиру экспедиции, полковнику Алексею Буханцеву, сплевывая в Хуанхэ.

Он сам не представлял к каким последствиям приведен его порывистое решение, порожденное бычьим упрямством и смутными мыслями, что пришла пора возвращаться. Можно было жить и здесь, у желтой реки в виду далекого, но огромного хребта Куньлунь, похожего на вечный мираж, потому что здесь тоже была Азия, где русский человек всегда чувствует себя как дома. Но в сердце жила уверенность, что его место Софийск, и история его чудес только начинается, и надо быть там, рядом с тайнами Ковчега. Когда в Петербурге узнали что отборные казачьи части в китайском Туркестане, два года безропотно тянущие лямку казачьей войны, вдруг восстали и поворачивают, то сановных чиновников чуть удар не хватил. Та Россия, которую они, презирая, обирали, и, обирая, презирали, которая славословила им на парадах и на смотрах, сама нуждаясь, одаривала их жирными пирами и хлебом-солью, а ночами и крепостными девками, а потом мужья били этих девок смертным боем, скрежеща зубами от бессильной ярости, та Россия, порой дерьмом питающаяся и устававшая уже носить покойников на кладбища от правления этих же сановников, неживших тело в отпусках во Франции и в Швейцарии, и спокойно почитывающих в газетах об очередном голоде, о разворованной казне, об оставшихся нищими учителях и врачах в глухих дырах, безропотная, грязная, глупая, вдруг обернулась к ним своим тайным, азиатским лицом, которого эти цивилизованные свиньи, дорвавшиеся до кормушки боялись до поросячьего визга. Ждали возвращения времен Разина и Пугачева, казачьего похода на Петербург, но фетъегели доставили сообщение, что мятежные казаки стоят в Синьцзяне. На казачьем круге полковник Буханцев умолил воинов постоять, пока в Петербурге князь Горчаков, канцлер империи, ведет переговоры с китайским посольством о новых границах империи. И казаки остались, помня какой болью и горечью отозвались во всех русских сердцах сдача Севастополя англичанам, хотя и знали, что их любовь к родине и самоотверженность может стоить им жизни. Они ошалевали от пятидесятиградусной жары и песчаных бурь из пустыни Гоби, которая была совсем рядом, как в мифические времена основания Софийска расхаживали по лагерю голыми и говорили одним сквернословием, создав мужской монастырь без Бога, купались в Хуанхэ, боролись с тревогой ожидания игрой в карты и перестрелками с бродящими вокруг вместо гиен и шакалов китайскими бандитами. По казачьи им пришлось кормиться грабежами и облавными охотами, потому что из Верного перестали приходить караваны с жалким провиантом, и полковник Буханцев писал слезные рапорты, умоляя возобновить подвоз, что бы казаки совсем не озверели, а ночами не спал, давясь думами, что его ждет трибунал и отставка с разжалованием, а могут ведь и повесить. А казаки, упорствуя в своем решении не жить здесь, каждый день ожидали на голову орудийных ядер, от брошенных на подавление бунта мужичьих солдатских частей, - бородатого, бессловесного пушечного мяса, никогда не рассуждающего.

Но, их не трогали. Дело в том, что их боялись трогать. В огромном и безжизненном Зимнем дворце князь Горчаков, - морщинистый, престарелый коротышка в придворном мундире, канцлер империи, сделал доклад императору. Во-первых, сообщил он, подавить не повинующихся казаков нечем, ибо в тех диких окраинах не хватает надежных частей. Во-вторых, казачий бунт может спровоцировать беспорядки подлой черни в России, взволнованной ожиданием освобождения крестьян от крепостного права. Наконец, китайский посланник, узнав, что имперские части в Восточном Туркестане восстали, станет неуступчив и откажется признавать передачу этих земель в состав империи.

- И что же делать? Мятежников простить, а Туркестан отдать, - кисло усмехнулся император, выслушав доклад канцлера.

- В этой ситуации выход возможен. Пока китайцы пребывают в неведении о ненадежности казаков, мы может предложить в знак нашего благорасположения вернуть Китаю его земли в Туркестане, которые теперь из-за бунта казаков нам не удержать. Но, взамен, в знак расположения вашему величеству и дальнейшей дружбы империй, Пекин нам уступит Уссурийский край.

- А где этот Уссурийский край? – спросил император.

- Между реками Амур, Уссури и Великим океаном, - ответил Горчаков. И продолжил. – Что бы мягкость наших требований не показалась китайцам подозрительной, я спровоцирую некоторую напряженность наших отношений с британской короной, которые будут нами улажены дипломатическими методами в течение полугода. А казаков-мятежников пока трогать не следует, но, надо взять под наблюдение, и, придет время, покарать.

Князь Горчаков был счастлив. Этот законник-крючкотворец, профессиональный лжец, гордо именующий себя дипломатом, и прославившийся такими фокусами, что ярмарочный воришка и тот бы застыдился, и на этот раз нашел выход. Он искренне верил, что он и есть власть в России, хотя всю жизнь прожил в Европе, и никогда не был молодым, даже тогда, когда подростком-лицеистом в Царском Селе вместе с Александром Пушкиным, подпрыгивая, лил струи на мраморные статуи, соревнуясь, чья струя мочи дотянется до лобка и задницы нимфы. И он никогда не видел, и даже представить себе не мог собственной страны, её простора и величия за Волгой и Уральскими горами, где жили своей жизнью и истинными владыками этих мест были Колпаковский, Петр Толмачев, Лиза, Ксения, которые сами решали, где и как им жить, и где проведут границы и не трогали старенького глупца, князя Горчакова, копившего деньги на сытенькую старость в Ницце. Но так Петр Толмачев оказался дома, заставив исчезнуть призраков, которые вошли не в ту дверь времени. Следственная, армейская комиссия, отправленная по причине важности событий из Петербурга пропала в пути (на берегах Балхаша её сожрали тигры), так что молот власти не смог дотянуться до виновников присоединения Уссурийского края к России.

Но Петр Толмачев властей не боялся, а был заметно озабочен делами земными и вполне человеческими. Разжав руки повисшей на нем Ксении он сказал, - «Подожди, принесу», и вышел во двор. Ксения только подумать успела какое чудовище на этот раз принесет в дом её неуемный муж, как он вернулся. Через плечо у него свисали большие переметные сумы, из которых торчали две грязные, белокурые головки, вылупившие большие, испуганные глаза на дом, который станет им родным на долгие годы, и принесет грешное, и потому самое сладкое земное счастье.

Так в свежую, осеннюю ночь в доме Толмачевых из ниоткуда появились Андрей и Светлана. Они проделали тяжелый путь в Софийск от берегов Хуанхэ, а как они оказались там, не знал никто. Петр Толмачев по своему обыкновению все делать случайно, - соблазнять Ксению, находить Ноев ковчег, и обнаруживать яйца дракона, так же случайно спас им жизнь, когда в дни тревожного стояния на Хуанхэ в патруле с десятком казаков с вершины холма узрел обычное в те дни зрелище, - банда убийц-хунхузов вырезала жалкий обоз из пяти телег. Их прогнали выстрелами, но преследовать даже не стали, - знали что тщетно, и не хотели подставляться под пули этой сволочи, тем более что все люди обоза, по виду обычные китайские крестьяне были зарезаны, и уже кормили своей кровью зеленых мух, облепивших их тщедушные тела, говорившие своей худобой, что непосильный труд и голод были самыми прилипчивыми друзьями этих несчастных. Посмотрев на мертвецов и на разбросанный скарб казаки решили было уезжать, но Петр Толмачев заметил, что мешковина на дне повозки нервно вздрагивает, и, сдернув ее, обнаружил под ней обнявшихся от ужаса светловолосых мальчика и девочку. Эти европейские, сероглазые дети увидев оружие и военную форму орали от ужаса, цеплялись за телегу и кусались, что говорило что они знакомы с неромантическими реалиями войны непонаслышке. Пришлось запихать их в мешки и отвезти в лагерь казаков, где никто не знал, что с ними делать. Отчаявшись, Петр Толмачев взял их себе, потому что делать больше ничего не оставалось.

Вытряхнутые из переметных сум как щенки, они заползи под кровать, изгнав оттуда варана Яшку, и забились в угол. Пришлось двигать мебель и силой усаживать детей на скамью, что бы рассмотреть их получше. И мальчик, и девочка были ровесниками, лет шести-семи, но измождены были так, что первое время им давали не больше пяти, и они оба были больны ужасом. Непонятно было, - брат это и сестра, или нет, - их кишевшие вшами, светло-русые волосы ангелочков были одинаковы, похожими были и серые глаза, но может быть их роднило только выражение страха. Вытащенные из-под кровати они уселись на сундук и не подавали признаков жизни, даже казалось, что ничего не видели. Добиться от них ничего было нельзя. На девочке было засаленное, истрепанное платьице, сохранившее почерневшие рюшечки на рукавах, а на мальчике была синяя, китайская рубашка из дешевого ситца, а на шее болтался потертый шелковый шнурок, - это был гайтан, с которого сорвали крест. Руку девочки пересекал пятнистый, багровый рубец, - след от ядовитых лапок огромной сколопендры, укус которой она чудом пережила. Безмолвные, и испуганные они жались друг к другу, словно не замечая столпившихся вокруг них домашних, даже полуголого Якуба, уверявшего, что судя по лицам они несомненно славяне, и тут-же добавляющего, что сейчас славянских лиц и на каторжной тюрьме в Австралии полным-полно. Было непонятно, кто они, - русские ли дети, похищенные с казачьих форпостов на Амуре, или их выкрали из отгороженных европейских ительменов Гонконга и Макао, и какая злосчастная судьба занесла их на нищие китайские повозки. Когда им поднесли поднос полный сладостей и душистых, осенних фруктов, они к нему даже не притронулись.

Ксения разрыдалась над этими человеческими зверенышами и объявила что теперь это её дети. Решили назвать девочку Светланой, как покойную мать Ксении, а мальчика Андреем по святцам. На потертый гайтан повесили серебряный крестик и сочли детей крещенными. Да и иначе поступить было невозможно; светловолосые дети с таким страхом прислушивались к лязгу уздечек и верблюжьим крикам, что воздух возле них леденел от ужаса, а на глаза Ксении наворачивались слезы сострадания. Пришлось помучиться с ними немало времени, прежде чем они прижились в доме. Тихие и бесшумные как призраки они таились где нибудь в углу, безмолвные и неподвижные, словно прислушивались к огромному миру, где взрослые с изощренной жестокостью убивают друг друга. Не слышно даже было что бы они говорили между собой. Иногда казалось, что дети глухонемые и идиоты, но встречая взгляд серых глаз все видели, что в них таиться ум и внимание. Они получили полную свободу лазить по дому и в уже разросшемся гранатовом саду, и им позволили беспрепятственно навещать гулкий сруб дракона, где до сих пор веяло нежитью. Андрей и Светлана таились в собственном мирке страха и пережитых бед, и огораживались участия, заползая в темные углы, где рисковали усесться на скорпиона. Но ужасных насекомых они не боялись; однажды, разбуженная среди ночи чмоканьем, Ксения увидела в свете лампадки в руках Светланы огромную, живую фалангу, - девочка без страха отрывала мохнатые лапки гигантского паука и высасывала их. Теперь стало понятно, почему они могут не есть несколько дней, и почему во время походов в сад ловят кузнечиков и жуков, а на домашнем совете Александр признался, что подкармливал их жареной саранчой, которую жарил с приятелями и приносил домой в фуражке. Петр Толмачев, несмотря на свой косматый, свирепый вид и бычью силищу был человеком мягкосердечным и в подобных делах ненадежным, и Ксения сама подкараулила, когда они стали поедать нежно-зеленых богомолов в винограднике, и устроила им жесточайшую порку. Тут-то, уста и разверзлись, - светловолосые ангелочки завизжали такие забористые китайские ругательства, что Петр Толмачев, хорошо знающий этот аспект китайского языка после похода, только улыбался в космы усов и посмеивался. Так приоткрылся краешек их прошлого, - дети, несомненно, скитались с одной из разгромленных китайских частей, ибо только в казарме умеют так преподавать китайский язык. Сопротивлялись они так остервенело и отчаянно, даже кусались, что пришлось их связывать, но Ксения была беспощадна. Воспитанная на русской еде уральских казаков, она считала пристрастие к насекомым чудовищным извращением, недопустимым для православного. Выметала из дома всю восьмилапковую погань, засыпала красным перцем жареную саранчу и дала им по полной ложке, объясняя в вытаращенные, серые глаза что это «кака» и «дрянь», не зная, понимают ли её. Подозревая что у детей глисты, или другая азиатская хворь, запихала им в рот давленого чесноку, а потом действительно расковыряло молочно-желтой гуще в горшке беленьких червей, и после этого несколько недель мучила всех домочадцев, даже Якуба, тошнотворным питьем, вызывающем расстройство желудка, что бы вымыть эту заразу из кишечника. В глубокой тайне от мужчин, с помощью Наташи, заперев все двери и задернув шторы, раздела Светлану и осмотрела её, отыскивая следы насилия. « Мужчины это животные, хуже зверей, - поучала он зреющую падчерицу. – Они и в Бога не веруют, чтобы не говорили. Они на любую мерзость способны, а на это как мухи на сахар, и не посмотрят, старая ли, молодая, особенно если на войне, где им все можно. Мы их моем, кормим, обстирываем, а они все на сторону глядят, все со своими дракона носятся, а мы из-за них страдаем каждый день». Но девочка оказалось нетронутой.

Китайские ругательства из уст детей, вскоре сменились вполне осмысленными речами, но к какому роду-племени они принадлежали, выяснить оказалось невозможно, - они знали немножко по-английски, немножко по-французски и по-немецки, знали грубый, армейский китайский, но и русский язык был им тоже ведом. Излечившись от глистов, они стали есть человеческую пищу со всеми за столом, и, повторяя Александра и Наташу стали поворовывать сахарную пудру и сладости из пекарни. На русском языке они заговорили весело и бегло, и при внешнем сходстве оказались поразительно непохожи характерами, - Светлана была девочкой скрытной, себе на уме и молчаливой, проявила явные наклонности к домоседству и рукоделию, - она пошила новые платья из шелка всем куклам, перешедшим к ней от Наташи, а Андрей оказался столь простосердечен и наивен, что станичные мальчишки жестоко разыгрывали его семь раз на дню. Ксению они полюбили всей душой и называли мамой, Петра Толмачева папой, согбившийся над своими письменами Якуб стал дедушкой, и пришло время, когда все позабыли что Андрей и Светлана неродные, и фамилия их стала Толмачевы, с которой им пришлось пережить много радостей и бед в этом чудесном мире у перевала. Так дом Толмачевых пополнился двумя новыми членами, отцом и матерью которых была война.



Мне нравится:
0

Рубрика произведения: Проза ~ Роман
Количество рецензий: 0
Количество просмотров: 20
Опубликовано: 10.03.2018 в 08:22
© Copyright: Олег Черняев
Просмотреть профиль автора






Есть вопросы?
Мы всегда рады помочь!Напишите нам, и мы свяжемся с Вами в ближайшее время!
1