«Воздух, бесцветный вблизи, на горизонте выглядит синим. Иногда даже тёмно-синим…» (Иосиф Бродский)
Об
отшельничестве писать тяжело: приходится писать о себе. Хотя и понимаешь, что
всегда пишешь только о себе, ибо про что-то другое и писать то не стоит, но в
других текстах делаешь вид, что пишешь о других. Хотя те – «другие» существуют
только в твоём сознании. Создания твоей болезненной фантазии. А по сему –
только о себе. А ты думал, как… Но тут откровенно – только о себе – о своих
мыслях, о бытии твоего сознания. И невольно приходится на себя смотреть со
стороны – как на alterego, как на чужого, который
временно пользуется твоим телом. Хотя, что такое тело? Только старая
истрёпанная одежда… Каждое отшельничество – бегство. И я тут не исключение. Не
отдельный случай. И для меня это бегство – из мира грязи в мир чистоты,
откровения, истины. Но где она – истина? Я бежал из мира суеты и мира зла в
горы и даже не думал, что это отшельничество будет отшельничеством откровения. Это
было не первое – второе бегство в горы в этом году (этого истрёпанного, этого
не нашего, этого украденного у нас года), года после возвращения с войны. Но
первое путешествие не было отшельничством или аскезой. Я взял с собой товарища
– он младше меня на тридцать лет, но уже успел побывать на той же самой войне.
Только в пехоте и солдатом, а не как я, чудак – в артилерии и офицером. Вокруг
тогда безумствовал тёплый апрель, горы просыпались, из земли проростала жизнь и
вылазили мелкие существа погреться на тёплом солнышке. Прохладный весенний
воздух наполнял такой бодростью, а снега на вершинах такой свежестью, что
хотелось летать. Но разговоры около костра вертелись вокруг одного и того же:
вокруг войны. И мимовольно, невинно, сами собой. Это уже было не бегство. Это
было возвращение туда, откуда будто-бы. Но в действительности нет. И это вместо
разговоров о вечном.
Но на этот раз – отшельничество.
Одиночество. Даже не бегство, а возвращение. Было такое чувство, будто бы я
возвратился домой. Моя любимая поляна среди гор, среди дремучего леса,
столетних деревьев, над пропастью (а внизу шумная река)встретила меня
радостно: всё цвело и буяло – июнь. Лучшая пора в горах. Я нутром почувствовал,
что на эту поляну – мою поляну в этот год ещё никто не приходил из людей и
собак. Среди леса как-то чувствуется остро, не знаю каким чувством, что этом
месте были или проходили тут плохие люди. Иногда я чувствовал это и уходил
дальше в горы, не хотелось делить с теми людьми ни места для огня, ни
источника. Только не воспринимайте это как плохо переваренное ницшеанство. Это
другое. На этот раз мне вообще повезло – мало того, что весь июнь свободный –
убегай себе в своё одиночество, так ещё и июнь выпал ветренный. Я люблю ветер.
Что сильнее всего надоедает в горах в июне, так это гнус. А на этот раз –
свободно. Ветер выдул гнус из горных долин, и с этой поляны в частности, такое
было чувство, что его и не было вообще. Травы поднялись высокие, цвели
колокольчики, нивяник, арника и тимьян. Можно было просто упасть в высокую
траву и слушать птиц. Потом, в июле, они замолкают, но во время июньского
буйства зела – пение. Ко мне прилетали усатые жуки-философы, спускалась с
высоты шишковатой хвои белочка – чёрная монашка. Я угощал её орешками. Она
боязливо выглядывала из-за ствола старой ели и забирала орешки только тогда,
когда я шёл к реке или к водопаду. Прилетал ворон – может тот же самый, что и
двадцать лет тому назад, ибо также то ли ругался, то ли хотел мне сказать
нечто, сидя на ветке прямо над моей палаткой. Короткие ночи были лунными – это были
уже не ночи. И не сумерки. Это было нечто другое. Время огня и откровений. Когда
всё же темнело (тучи и лёгкий дождь) на поляне зажигали свои фонарики светлячки
– страна светлячков. Тишина была такая, что не верилось, что где-то существуют
люди. Тем более неумные люди или злые люди. На земле наступил рай – только я и
Бог. «Я» растворялось в потоке бытия. Вот только сон… Да, именно сон. Как
только приходил сон – опять тоже самое: выстрелы, взрывы, окопы, блиндажи,
запах горелого пороха и солярки, руины, битый кирпич, холодный металл в руках и
сепары в прицеле…
Я
понял, что от себя не убежать. Человек не может убежать от собственной головы,
от своего мира, что строится из воспоминаний, как из камней или кирпичей. Так
когда-то строили в Ирландии свои монастыри вVI веке монахи, одетые в власяницы.
Днём
всё это опять казалось иллюзией. Несуществующим миром, выдумкой, будто это всё
было не со мной. Было даже не два несовместимых мира – война и мир в одной
стране и в одном времени, а три несовместимых мира – мир войны, мир людей внизу
с их суетой и мир гор с их вечным спокойствием и тишиной. Горы были пустынны.
Самые пустынные горы бывают, конечно, в апреле – время зимних туристов ушло, а
летних ещё не пришло, пастухи ещё не выгоняют скот на горные пастбища. Но в июне:
пора ягод и грибов ещё впереди, грибников и ягодников, как говорится, днём с
огнём, туристы начинают бродить горами в июле. А если ещё и нет гнуса – то это
лучшая пора для медитаций и созерцания цветов.
Прошла
неделя отшельничества. Я разговаривал с птицами и деревьями, говорил с ними о
вечном. И чудо! Мне перестала сниться война! Начали сниться горы. В горах
снятся горы. Это бывает редко. Чаще всего во сне возвращаешься туда – вниз. Ибо
«возвращаются все…» Я просыпался утром и шёл к реке на утреннее омовение,
набирал воды, разводил огонь, варил скромную еду отшельника, потом целый день
разговаривал с лесом и опять купался под водопадом в холодной горной реке. Река
довольно сильно изменилась за эти годы моего отсутствия – река вымыла под
скалой глубокий омут. Когда светило солнце, оно доставало лучами до самого дна
омута и играло рыжими зайчиками на поверхности скалы. Я любил окунуться в этот
омут и почувствовать, как ледяные потоки воды омывают моё тело. Иногда в омут
заплывала стая форели. Я любил плавать среди рыб и чувствовать стихию воды.
Вечером я созерцал огонь и думал о временах древности, о неолите, о далёких
предках, которые поклонялись огню, приносили ему жертвы, верили, что он отнесёт
эти жертвы в мир богов. Поклонялись солнцу, духам гор, змее и высокому небу. На
склонах горы, под которой я стоял, я нашёл огромные глыбы с петроглифами,
знаками солнца, воды, змеи и людей. Я всегда чувствовал, что это место особое,
избранное когда-то жрецами потустороннего.
Как-то
раз, когда день был особенный – солнечный, светлый, прозрачный, я плавал под
водопадом, потом вышел из воды навстречу солнцу, в воздухе стоял сильный запах хвои
и цветов. И вдруг я почувствовал, что весь мир являет собой единое целое, один
поток бытия, все живые существа суть единое целое, и этим всем руководит То,
Что Творит Вещи – универсальный закон бытия, универсальный закон материи,
времени и пространства. И я часть этого закона, этой первоосновы Вселенной. И
вот он – рядом, тут. Казалось, ещё мгновение, и я пойму всё, пойму, как устроен
мир и что такое Истина. Дао – оно тут, рядом, вокруг меня, во мне, и я с ним
одно целое, одно целое с этой первоосновой бытия. Мне показалось, что я лечу
над миром, над деревьями, над рекой, что я растворяюсь в воздухе, растворяюсь в
потоке бытия, как растворяется кусок сахара, который бросили в реку. Меня нет,
есть только Вселенная и я слился с Вселенной, стал одним целым со Вселенной.
Это было Великое Откровение, это было Просветление, Сатори – называйте, как
хотите.
Я
знал, что я вернусь вниз – к людям совершенно другим человеком, но я не думал о
возвращении, мои мысли летали свободно, как птицы ни к чему не привязанные и ни
чем не обременённые. Я никогда не писал ничего в горах, хотя всегда брал с
собой записную книжку и ручку. В горах как-то не пишется, легко мыслится, но не
пишется, ибо описать красоту невозможно. Пишется дома. Но в тот день я написал
вот такие строки, хотя они не отражали даже бледной тени того, что я пережил в
тот день. Ибо это пережитое не выражается словами. И всё же пришли вот такие
строки:
Я пою деревьям
Свою песню отшельника.
А они в ответ:
«Тот, кто говорит громко,
Не говорит ничего.»
Я касался мха
Руками усталыми,
Как касаются шерсти
Зверя прирученного,
Шептал камням
Замшелым
О спрятанной всюду истине,
А они в ответ:
«Тот, кто говорит громко,
Не говорит ничего.»
Я разговаривал с птицами –
Лесными бардами.
Рассказывал им о Сущем,
Что песню поёт мне,
А они мне щебетом:
«Тот, кто говорит громко,
Не говорит ничего.»
Я говорил с огнём
Жёлтым, горячим,
Просил его рассказать мне
О давних моих пращурах,
Поклонявшихся ему жертвой.
А огонь мне в ответ:
«Тот, кто говорит громко,
Не говорит ничего.»
Когда
я писал эти строки около огня, сидя на старом еловом стволе, мне вспомнился
Гийом Аполлинер. Вспомнился его «Мост Мирабо», «Рейнские стихи», «Алкоголи». Из
глубин памяти всплыли такие строки:
«А мне себя уже не жаль…»
Мне
действительно не жаль себя. Ни на йоту, ни крошки. Как можно жалеть то, что не
существует? Ибо «Я» - это иллюзия, случайная комбинация дхарм, мгновенное сплетение,
которое через миг исчезнет и станет другим. Раньше я не понимал Аполлинера. Не
понимал его стихов. Раньше – до войны. Мне нужно было пройти через тоже самое,
через что прошёл Гийом: через кровавое месиво, ранение, даже через смерть,
через безумие войны. И теперь в моём сознании звучат его болезненные строки.
Даже те, юношеские, написанные до войны – до его войны:
«С небес вернулся Феб, на отдых время
Флоре…»
Флора
в те дни буйствовала. Ныне я пишу эти строки осенью – Флоре время на отдых.
Действительно. Время. Но какими близкими тогда были мне эти строки… Все. И эти
тоже:
«Если погибну в бою на переднем краю
Целый день ты поплачешь Лулу о моя
дорогая
Быстро память моя отлетит
И снаряд что сюда прилетит к переднему
краю
Тот красивый снаряд превратится в
цветок
Мгновенный…»
Но
сейчас. И до, и после отшельничества. А тогда… Тогда Вселенная превратилась в
поэзию. И Аполлинер звучал печальной нотой ностальгии жизни. А потом была Ночь
Грозы. Среди ночи началась невиданная мной гроза – Небо просто сошло с ума,
гром не утихал ни на миг, вспышки молний слились в одну непрерывную гигантскую
вспышку. Гром усиливался эхом горных долин и ущелий. Я мог бы подумать о войне,
о чём угодно, о ядерной катастрофе. Но я был свободен от мыслей о войне. Я
мыслил о стихии. Я понял, что пришло время возвращаться. Возвращаться в мир
людей. Потом у меня было и июльское, и августовское отшельничество. Только не
было чувства буйства жизни и чистоты.