Октавиан и Ливия. Глава 4. Цикл "Венценосная любовь".


Октавиан и Ливия. Глава 4. Цикл "Венценосная любовь".
Раннее утро застало Гая Октавия в ее летнем атриуме. Он спал, она же, опершись на руку, ласкала глазами любимое лицо, стараясь не дышать, не шевелиться, хоть затекшая рука отчаянно просила свободы и движения…
Ливия не любила открытых пространств и больших помещений. Быть может, сказывалось желание уйти от осуждения, сплетен и споров, которыми окружила молва их скандальную любовь? Спрятавшись в маленьком атриуме, устроенном по ее личному вкусу, можно было не надевать на лицо ежедневную маску холодности и презрительного равнодушия. Здесь разрешалось быть самой собой, и она ценила подобное разрешение неизмеримо высоко.
Здесь, в маленьком ее убежище, не было окна, летние ночи не столь прохладны, чтоб не согреться. А когда с ней Гай! Им скорее нужно бы охладиться! Улыбка неизбежна, когда об этом думаешь… Пусть мысль не слишком умна, зато правдива. А Ливия не настолько патрицианка, чтобы не признать собственную правоту, если правота не разодета в пышные одежды…
Вместо окна в маленькую комнату просится гроздь винограда и зеленеющая листва лозы. Пусть говорят, что здесь из-за густо разросшихся листьев уже темно. Только не утром. Поднимающееся из-за горы солнце проникает в сплетенное из листьев окошко. И в комнате не просто светло, в ней царствует свет. Только оттенок у него редкий — нежно-зеленый, цвет надежды. Таким ощущает его Ливия, а каким же может быть еще цвет весеннего обновления? Разве все забыли, как радуются оттенкам зелени уставшие от безнадежности зимы глаза? А лето и вовсе щедро на зеленое, и пока стоит лето, в ее комнате пусть оно и остается, ей не темно!
Первые лучи солнца пробились сквозь листья. Высокий столб света откуда-то из боковой прорехи в лиственной занавеске лег на стену. Рядом заколыхалась рябь теней, это ветерок играет, ласкает листья. Жаль, что не ее, Ливию! Эта мысль кажется ей забавной, Ливия не удерживает смешка. Расплата настигает ее мгновенно…
Октавий потянулся, зевнул.
— Дадут мне поспать наконец, хотел бы я знать! Никуда не спрячешься в собственном доме!
Голос у Гая сердитый, И Ливия знает, что он с трудом удерживается от большего, чем обычный выговор. Ничего не поделаешь. Это она просыпается легко, в одно мгновение, и сразу осознает себя бодрой, легкой. Гаю нужно время, чтобы перейти от сна к действительности, он с трудом разлепляет веки, и просыпается почему-то злым, недовольным. Сейчас это пройдет…
Преодолевая сопротивление, не обращая никакого внимания на недовольное бормотание мужа, Ливия старается лечь поближе, завернуться в объятия любимого. Сопя и ворча поначалу, он сдается в конце. Он всегда сдается ей, воин-миротворец, чудак, победитель, ненавидящий искренне все, что связано с войной. Он готов заставить варварские племена присягать на верность миру, которые они запрашивают сами, и не объявит войны без причины законной и важной…
Жест, который сопровождает сдачу, неизменно трогает Ливию до слез. Распахнув одеяло левой рукой, он обнажает свои ничем не защищенные грудь и живот, сильные ноги.
— Ладно, иди сюда…— слышит она шепот. Повернись ко мне попкой…
Все, теперь она совсем дома. Правая рука мужа служит ей подушкой, спина защищена его сильным телом, левая его рука ложится ей на плечо. Нигде и никогда она не ощущает себя столь защищенной, как в этом кольце рук. Никогда у нее не было лучшего дома, чем этот. Гай Октавий презрел все ради нее. Людская молва, зашатавшаяся власть, загадки ее будущего наследования, трудности воспитания чужих детей…
Им нелегко справляться со всем этим ворохом почти неразрешимых неприятностей. Но все забывается и тонет в мгновениях, подобных нынешнему. Ливия совершенно точно знает, что будет дальше. Знает — и наслаждается знанием, потому что оно сулит ей немало приятного.
В блаженном тепле его тела согревает она и без того горячее свое. Сквозь слегка смеженные веки глядит на стену, где идет игра света и теней, затеянная солнцем, листвой и ветерком. Ливия плывет, растворяется до конца в своем телесном счастье. Хотя кто скажет, что несчастлива ее душа? Только не сама Ливия, потому что она римлянка, и не делит свое «я» на составляющие, ей неведомы подобные тонкости, и она просто ждет. Еще несколько мгновений, и к ним придет нечто… Будет не так светло, не так легко, быть может. Иногда нечто приносит боль. Но боль и сладость в этом нечто неразделимы…
Она не ошибается в своем предвидении. Толчки, поначалу легкие, потом все более ощутимые. Рука, скользящая с плеча на ее грудь. Дыхание за спиной, участившее свой ритм, ставшее слышимым, и его стремление прижаться к ней там, внизу, где она уже явственно ощущает биение его желания…
Гай не всегда бывает нежен. Часто, но не всегда, тем более по утрам, когда много сил. Но этим ее не обидеть, она уже не та беспомощная, робкая девочка в любви. Резкий рывок, и она опрокинута на спину. Еще рывок, и нога ее ложится на его поясницу. И вот уже он берет ее сбоку одним толчком, не сдерживая стон, вырывающийся откуда-то изнутри, из самой глубины мужского, хищного, древнего, как мир…
Гай жаден и тороплив, но это не страшно. Дойдя до какого-то мгновения, когда желание станет почти нестерпимым, он все же остановится, конечно. И с этого мгновения позволит себе неторопливость и нежность. Потому что всегда помнит о ней. Ему трудно проснуться утром, она же трудно просыпается к любви. Он не захочет бросить ее на полдороге. Он не лишит ее радости. Он же все о ней знает…
И снова она не ошибается. Он отстраняется от нее, убегает, уходит… пусть скрипит при этом зубами. Пережидает мгновение острого желания. Теперь все будет иначе…
Он входит снова, легко и бережно, не торопясь. Рука его теребит сосок на правой груди, и это движение пробуждает желание Ливии куда больше, нежели недавний его куда более нескромный натиск. Он движется в ее теле при этом, не торопясь, не ускоряя ритм, но словно лаская ее там, в глубине. Тело ее немедленно отзывается на ласку. Вот она сама уже движется навстречу, требовательней, быстрее, зазывнее… Она сжимает его там, в своей глубине, куда он так стремится, и словно о чем-то просит, и теперь уже стонет сама, впрочем, не слыша себя. Вся она сейчас сосредоточена на одном, всепоглощающем чувстве. Это — жажда освобождения от нарастающего, сумасшедшего желания. Кажется, сейчас разорвется сердце в груди. Глаза Ливии распахнуты широко, потоки зеленого света обрушиваются на нее со всех сторон, и в этих лучах она видит свои руки, охватившие мощную, поросшую густым волосом ногу мужа. Она тащит эту ногу на себя, прижимая к животу, тащит, чтобы увеличить проникновение его в себя, сблизиться так, как уже, кажется, и невозможно…
Наверное, там, за пределами их зеленого окошка, они слышны многим. Осуждаемы. Проклинаемы. Возможно. Им все равно. Они сейчас закричат, вдруг став едины. Перед этим она вдруг забормочет, зашепчет жалобно: «нет, пожалуйста, нет… Не могу, нет», но обязательно сможет, и его победный крик сольет со своим, на длинной ноте стоном…
Потом, впрочем, годы меняли как их самих, так и их любовь. Однажды она снова родила ему сына… Сколько было до того мечтаний о том, как она положит дитя, выношенное под сердцем, к ногам отца! Октавий — отец, но дочери. Она — мать двух сыновей, но они — дети другого отца. Сколько раз ловила она испытывающий взгляд Гая на младшем сыне, и сколько раз заходилась плачем, распознав сомнение или горечь! Она не хотела полумер от него или сомнений. Пусть ее младшенький плоть от плоти, кровь от крови ее Гая, но раз в этом есть сомнения… От девятнадцати до тридцати, по меньшей мере, считала она, у нее есть время. Говорят, Гай Октавий стал разменивать это время и на других… Что же, теперь он цезарь, он полубог… И для нее так же, как для других, хотя она близка ему, как никто другой! Не могла она представить себе то, о чем говорили на каждом углу…
Она жадно ласкала любимое тело, приникала поцелуями к груди, животу. Каждая родинка была ей знакома, она вела им счет давно. Но вот не так давно узнала, что форма их в совокупности, как и число, соответствует звездам Большой Медведицы. Та, что разглядела и сосчитала, и нашла совпадение, умница, красавица, патрицианка по крови, бесстыжая, но как же она могла, как посмела! И, говорят, обещалась навеки выгнать Ливию из ее покоев и из сердца безмерно любящего мужа. Ливия не устраивала сцен, не кричала. Она не могла… Сердце сочилось кровью и, казалось, немеет от потери ее. Что бы она могла поделать? Уйти? Взять под руку детей и уйти в никуда… Как будто это возможно для первой женщины державы! Чье лицо известно каждому в стране, где все принадлежит ее мужу, давно переставшему возрождать республику, и с каждым днем все более укреплявшему собственную власть!
Она нашла способ, как ей казалось. Она выносила дитя под сердцем, чтоб положить его к ногам отца. Гай Октавий мог наклониться, поднять маленького с земли, признав свое отцовство перед всеми богами и людьми, и оставаться навсегда с нею, очарованный лепетом ребенка, познавший бессмертие дважды — как отец и как властитель, получивший наследника в подарок. Мог бы, мог бы наклониться, но ведь не случилось. Ливия умирала от горя. Мертворожденный! За что? Почему?
Когда-то она родила Тиберия, и полами своих одежд подмела тут же полстраны, вымочила подол во всех морях, таскаясь за мужем в изгнании. Возможно, тогда она была слишком молода, и слишком здорова? Теперь она и впрямь умирала от горячки, последовавшей за родами. Потрясенный Октавиан, склоняясь над ее постелью, ронял искренние слезы. Потеря ребенка сама по себе была болезненно — острой, Ливия не ошибалась, угадывая грызущие мужа сомнения. Но! Было много надежд, теперь не стало. Он был мужчиной, и знал, что так бывает. Он мог бы смириться, пожалуй… И даже найти несколько приемлемых решений. Юлия, родная дочь, ненавидит отца, конечно, но подчинится. Ее брак с мужчиной хорошего рода, внуки от нее — и вопрос решен, в конце концов. Если не это, так другое. Он усыновит Тиберия, и родного своего, но не признанного им родным сына, растущего в его доме… Тиберий поищет счастья в битвах, а это всегда жребий неверный… Друз может стать наследником… Словом, много ходов, много возможностей, много решений…
И, как уж там решат боги, но не оставят они Рим своим попечением! Но женщина, Ливия! Она уходила… Он не обманывал себя: с нею или без нее старость еще минует его, и женщины будут, и не одна. Но ни одна из них не нужна ему так, как эта. Он прирос к ней телом, он прилепился к ней душой. Он был молод, когда она вошла в его жизнь, и он посвящал ей свои победы. Шло время, и она становилась символом этих побед! Боги, он все, что было, кроме постельных, конечно, утех с другими, приносил к ней на суд. Лишь она могла улыбнуться его неловкой шутке, его безудержной мужской похвальбе, искренне восхититься — его умением подчинять, его взглядом, повергающим в трепет. Она одна могла сказать ему, как хороши его ласкающие руки — открыто, без капли ненужного обоим стыда, ведь знали они друг друга так…
Он умолял ее остаться. Он, мужчина, политик, мудрец, заставал себя каждое утро возле ее постели — молящимся не богам, им уже не верил, а ее женской силе и любви.
— Ты не можешь умереть, не должна, шептал он ей тихо, чтоб никто не слышал. — Ты не можешь оставить меня навсегда, Ливия… Разве я подарил тебе так уж мало? Тебе — как никому другому… Не оставь же нас, милая. Мне нужен твой трезвый взгляд на вещи, твое умение видеть людей, твой ум, проникающий сквозь вещи и явления. Да что там, я никогда не говорил тебе этого, не смог, не захотел, не успел! Я не умею жить, не обласканный твоей улыбкой! Я не прошу прощения за мое тело, что знало других, а душа была только твоей всегда… Да что мне эти самки, эти упражнения в силе и криках…Хочешь, ни одной не улыбнусь даже? Да разве я замечал когда их круговерть возле меня? Менял их, как менялись утра и ночи, сменяя друг друга в потоке времени… Очнись, милая, пожалуйста…
И — однажды было и такое! — он кричал, захлебнувшись от нестерпимой боли, когда показалось, что она уходит:
— Ливия, вернись! Вернись, не уходи! Я не могу без тебя, не могу, не хочу…
Бившегося в судорогах боли императора оттаскивали, отпаивали, утешали.
Ее было некому утешать в бесконечной боли от потери маленького. Да кто бы посмел? Когда она пришла в себя, потускневшая, разбитая, с этим своим уходящим во внутрь взглядом, от которого при всей его внутренней обращенности, делалось не по себе…
Октавий все держал ее за руку, боясь отпустить. Долго, целых полгода, пока не позвала снова та самая патрицианка. Он отпустил ненадолго руку, потом каялся, заглядывал Ливии в глаза.
— Ты же понимаешь, это — так, ерунда, не стоящая твоего внимания… Ты же не думаешь, что она мне важна, эта женщина?
Она так не думала, она понимала, что все это не стоит ее драгоценного внимания. Главное — она знала, чувствовала, что ребенка не будет больше дано выносить под сердцем. А если не дано главного, то какая разница, что еще уготовано? Октавий не уйдет никогда, не потеряется. Потерять ее — это для него все равно, что с собой расстаться, заживо лечь в могилу. А женщины… что же, ее муж — сильный мужчина, многого еще хотящий. Если ничего не хочется ей, так это не его вина…
А потом, когда к ним обоим пришла старость, у ее любви появился третий, самый странный лик…
Октавий стал ее ребенком, ею воспитанным и страстно любимым ребенком…
Он боялся простуд, не щадивших его по мере движения к старости. Боялся заговоров. Метался от ненависти ко многим близким. Дочь, Юлия, была им проклята и забыта...
Ливия купала его, как купают детей. Пропарившись в кальдарии[1], Октавий просил вытереть себя сухою тряпкой, он боялся воды. Ливия стояла рядом, ждала его просьбы, и именно она промокала когда-то крепкое, теперь словно высохшее тело мужа сухой нагретой тканью. Он боялся своей физической немощи — она уверяла его в том, что немощи нет. Быть может, она и была налицо, только ей, Ливии, теперь это не нужно было… Рабыни-девушки, которых она приставляла к мужу, умели возбудить его страсть, как когда-то она сама, пока не заплыло ее тело и не заплакала безутешная душа…
Ее обвиняли во многом. Дескать, все, кто не были ее собственными близкими, умирали, освобождая место ее сыновьям. Однако, не совсем так, и даже совсем не так это было.
Юлия… Она воспитывала его дочь не иначе, чем своих сыновей. Никаких лишних встреч, роскошных одежд, мотовства. Изволь, милая, сама выткать себе холст на одежду; прячь глаза, коли молодых людей разглядела, будь умна, скромна… Девочка как с ума сошла, едва вылетев из гнезда. По правде говоря, неудивительно. Разве она сама, Ливия, не из протеста стала любовницей чужого ей человека? Ее, правда, не запирали, не любили, но и не запирали что-то есть в этой мысли о протесте… Вначале Юлию выдали замуж за Марцелла[2]. Октавий хотел детей, внуков, что займут его место, племянник казался подходящей партией для Юлии. Внуков не было, а Марцелл умер. Ливия не противилась этому браку, смерть же Марцелла… Ливия не умеет лечить от смерти, вот и вся ее «вина». Да… а девочку вновь выдали замуж, не спросясь. Что она, Ливия, могла сделать? Сказать, что она против? Это сочли бы явной изменой интересам Рима, ее обвинили бы снова в желании уготовить императорскую судьбу собственным сыновьям. Человек, подобный ее отцу по возрасту, как могла Юлия его принять, если ничего к нему, кроме уважения, не чувствовала? Правда, одного за другим она послушно рожала детей мужчине, которого не любила…
Последний ребенок, Агриппа Постум[3], был ненавидим Октавием, ибо дочь зачала его от любовника, некоего Семпрония Гракха[4]… И в этом ее, Ливии, вина? Могла ли она осуждать падчерицу, когда сама когда-то… Но осуждения не требовалось, достаточно было молчания, и она, Ливия, замолчала, увидев в этом перст судьбы, уготовившей ее собственным мальчикам счастливую судьбу. Умер и второй муж Юлии, Марк Вимпсаний Агриппа[5]. Не она, Ливия, это устроила…
Да, зато она весьма способствовала браку Тиберия и Юлии… Девочка была свободна, вдовствовала, Тиберий — нет… Кажется, он любил свою жену, Випсанию Агриппину[6], но кто же его спрашивал? Став мужем единственной дочери Октавиана, Тиберий мог стать и наследником его…
Ливия не удержалась от соблазна. Она сказала «да!», и даже «да-да-да!», мечтая о лучшей доле для сына. Она сожалела о нем, поскольку со странным чувством вины относилась к его обманутому отцу, хоть время несколько поистерло ее чувство. Ей казалось правильным, что Тиберий, наследник ее рода, окажется близок к власти, она ощущала, что искупит этим частично свою вину перед его отцом и своим собственным…
Тиберий, ее сын, не остался благодарен. Он любил другую, а Юлия была ему чужой. Чувства не всегда подвластны расчету, уж ей, Ливии, следовало это знать… Что же… И она ошибалась, и ее прокляли боги, почему же никто этого не заметил? Ее собственный сын, тот, что был сыном Октавиана, тоже умер, упавши с лошади… Потом ушел из жизни Германик, ее внук, прямой потомок ее и Октавиана… Она сполна хлебнула отведенного богами горя. Она должна была молчать, молчать, молчать обо всем об этом…
Лишь однажды она не смолчала. Сколько теней окружало их во время того разговора, теней царства мертвых. Ушел Октавий, его внуки — Луций Цезарь и Гай Цезарь, Агриппа Постум… Сын, Друз, Германик, павший жертвой яда… Во имя всего, что ей было дорого когда-то, она хотела спасти и защитить оставшихся…
Они стояли друг напротив друга, Тиберий и его мать, два непримиримых теперь врага!
— Матушка, дела государственные не являются уделом женщин. Власть в стране не принадлежала тебе и тогда, когда Октавиан Август был твоим мужем… Отступись от своей родни, мне кажется, ты никогда не была исполнена особых чувств к племяннику моему — Клавдию Нерону, или супруге Германика, что пыталась всегда и всем указать надлежащее место, в том числе и тебе, безродной, а уж дети Германика тебя вовсе не должны интересовать, наглые, зарвавшиеся мальчишки, которых я уничтожу, как только ты отпустишь руку свою… Чтобы я не думал о тебе, я обязан чтить тебя внешне, это понятно… Ты — уже сама тень. Едва различимая на лике нынешнего времени. Оставь же свои плутни, не мешай мне!
— Все вы — мне дети, — отвечала она с тоской. Все — мои, разве теперь пристало мне разбирать? Я равно вас любила… И защищать друг от друга тоже буду равно! Чего бы это ни стоило…
— Но почему-то брата моего ты любила больше, нежели меня… Ты думаешь, мне это было не видно? Но боги решили наш жребий, и мне выпала удача! Не мешай мне в моем счастье, сдай мне их, стервятников, мечтающих о власти, и я сделаю тебя второю Реей Сильвией[7] Рима…
— Они — твои, Тиберий, — возражала мать. Твои, пусть даже мечтающие впустую о власти, и если кто-то из них решится поднять руку на тебя, я сама встану на дороге… Ради твоей матери, ради меня, старухи, оставь их в покое! Я примирю непримиримых, погашу ненависть, восстановлю родственные чувства…Как и ты, они подчинятся мне — пусть внешне, раз уж я не достойна другого….А Реей Сильвией сделаться нельзя, ею нужно родиться, мой сын, этого не мог бы и сам Октавий… Есть то, чего нельзя достигнуть даже любовью, такой, какой была мужнина…
— Хватит пустых рассуждений, мать! Говорю тебе, пришла их пора… Клавдий недотепа, но только какой-то странный, с проблесками блестящего ума, тщательно им, впрочем, скрываемого… Зачем? А мальчишки — просто наглые щенки, которым немедленно следует свернуть шею, ублюдки проклятые…
— Я уничтожу их всех одним разом, и Рим будет спасен мною от многих последующих бед!
— Ты не сделаешь этого! Голос матери вдруг странно сделался молод и звонок. И сын узнал этот голос, каким знал его в детстве… Тогда, когда она наказывала их с братом. За разные шалости и провинности, за неподобающее поведение, которого она стыдилась… Властитель даже съежился несколько от знакомого чувства вины и необходимости послушания.
Но привычка властвовать уже затронула его душу, и он заставил себя распрямить плечи, заглянуть ей в глаза…
— Выживающая из ума женщина, супруга ушедшего императора — и живой властелин… Они подчинятся мне, матушка, это понятно.

Теперь она перешла на шепот. Но он все равно громом в ушах ощутил ее слова. Они были страшны. Они подрывали основы власти в стране.
— Нет, не подчинятся… Каково будет им узнать, что Тиберий, ставший императором, поднял руку на своих родственников по материнской линии, зная отлично, что они — истинные наследники Октавиана… Если я скажу им правду, о которой болтали давно, но не знали, что она — истина? Так знай — твой брат сын не только мой, но и Гая Октавия. Ты же — сын Тиберия Клавдия Нерона, и права на власть в этой стране у тебя нет… Если прольется по твоей вине кровь наших близких, я не стану молчать, сын. Внуки моего мужа — Германик и Клавдий Нерон. Мои правнуки — Нерон Цезарь и Друз Цезарь… Власть принадлежит им не по праву усыновления, а по праву крови. Поэтому так нетрудно понять, кто тут ублюдок… Ты это понял, сын?
— Ты не можешь… Ты себя опозоришь! Ты никому не скажешь, что это так, не посмеешь…
— Да почему же? — голос ее прозвучал уж совсем дерзко и молодо, совсем как когда-то, в пору ее первого знакомства с любовью. Какая разница, ведь ты говоришь — что я — лишь тень на лике твоего времени? Какая же разница тени? Скоро меня не станет, и то, что будут говорить, мало меня интересует. А главное мне уже сказали, давно… В тот самый день, когда я превратилась в тень…
— Что?
То, что Тиберию страшно, чувствуется по голосу, он готов услышать от матери сейчас все, что угодно. Эта Женщина, приближенная к власти, как никто другой, жена императора, мать императора, видимо, бабушка и прабабушка будущих императоров, взлетевшая на самый высокий гребень судьбы… Что еще ей ведомо, этой грозной, по сию пору красивой старухе?
— Как что? Мой муж и твой приемный отец успел сказать мне: «Прощай, Ливия, и помни, как мы с тобой жили». Я помню. Хочу, чтоб и ты помнил, сын…

[1] Кальдарий (лат. теплая ванна), комната, служившая в римских банях (термах) для принятия теплых водных процедур (ванн), пол и стены которой (гипокаусты) отапливались.


[2] Марк Клавдий Марцелл (лат.Marcus Claudius Marcellus), (42 до н.э — 23 до н.э.) — сын Октавии Младшей и Гая Клавдия Марцелла, первый муж Юлии Старшей, дочери Октавиана. Рассматривался Октавианом в качестве одного из основных преемников.


[3] Постум Юлий Цезарь Агриппа (лат.Postumus Ivlius Caesar Agrippa), урождённый — Марк Випсаний Агриппа Постум (лат. Marcus Vipsanius Agrippa Postumus), часто — Агриппа Постум (12 г. до н.э. — 14 г. н.э.) — сын Марка Випсания Агриппы от третьей жены, Юлии Старшей. Внук и один из возможных наследников Октавиана Августа.


[4] Пока Юлия была замужем за Марцеллом, между Августом и Агриппой произошёл разлад. Агриппа уехал на Лесбос. В 21 г. до н.э. Август понимает, что управлять государством без поддержки друга становится все труднее и труднее. Он вызывает его в Рим, усыновляет его, заставляет развестись с Клавдией Марцеллой и жениться на Юлии, которая была его на 25 лет младше. Такой брак, естественно, не предполагал никаких чувств молодоженов, зато делал Агриппу вторым человеком в государстве, наследником власти Августа. Поползли слухи, что Юлия не верна своему мужу. В то время её любовником стал Семпроний Гракх. Тацит называет его постоянным любовником Юлии (Тацит, «Анналы», 1.53). Светоний описывает слухи, что она также была в связи с Тиберием. А так же упоминаются ее связи с Юлом Антонием, сыном Марка Антония.


[5] Марк Випсаний Агриппа (лат.Marcus Vipsanius Agrippa;63г. до н.э. — 12 г. до н.э.) — римский государственный деятель и полководец, друг и зять императора Октавиана Августа.



Мне нравится:
0

Рубрика произведения: Проза ~ История
Ключевые слова: Октавиан, Ливия, Рим.,
Количество рецензий: 0
Количество просмотров: 197
Опубликовано: 14.01.2016 в 15:47
© Copyright: Олег Фурсин
Просмотреть профиль автора






Есть вопросы?
Мы всегда рады помочь!Напишите нам, и мы свяжемся с Вами в ближайшее время!
1